Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В Турине.
Я записал номер на каком-то листочке и набрал его, даже не выходя из телефонной кабинки.
— Алло?
— Да. Алло! Могу я поговорить с Пайамом?
— Это я. Кто это?
— Энайатолла Акбари. Из Навы.
Молчание.
— Алло! — повторил я.
— Да, я тебя слушаю.
— Это Энайатолла Акбари. Из Навы.
— Я понял. Но это невозможно.
— Это ты, Пайам?
— Да, я Пайам. Это правда ты, Энайатолла? Откуда ты звонишь?
— Из Рима.
— Это невозможно!
— Почему невозможно-то?
— Как ты очутился в Италии?
— Ну вот еще! Это как ты очутился в Италии?
Пайам долго не мог поверить, что это я. Задавал мне каверзные вопросы о нашем селении, о моих родителях и своих. Я ответил на все. Наконец он сказал:
— Что ты собираешься делать?
— Не знаю.
— Ну, тогда приезжай в Турин, — предложил он.
Мы попрощались, и я отправился на вокзал Термини, чтобы сесть в поезд. Именно тогда, насколько я помню, я выучил первое свое итальянское слово. Я попросил одного афганца, уже жившего какое-то время в Италии и неплохо выучившего язык, проводить меня, помочь купить билет и найти нужный поезд. Он зашел со мной в вагон, огляделся, выбрал одну синьору приятной наружности и заговорил с ней. Он ей сказал: «Ему нужно выйти в Турине». Потом объяснил мне: «Выйти. Помнишь иранское выражение „фи тих“, „в лабиринте“? Оно звучит похоже». Я это запомнил и даже сумел произнести «фийти Турин, фийти Турин», чтобы не вышло такого конфуза, как с Римом.
В дороге синьора спросила, есть ли кому позвонить, чтобы меня встретили на вокзале Порта Нуова. Я дал ей номер Пайама, она позвонила ему и сообщила, когда мы прибываем и куда. Все прошло хорошо. В Турине на платформе, среди тележек носильщиков, гор багажа и толпы детей, возвращавшихся с экскурсии, мы с Пайамом с трудом узнали друг друга. Последний раз мы виделись, когда мне было лет девять, а сейчас пятнадцать, он — года на два или на три старше меня. Наша речь звучала необычно, впрочем, в детстве мы этого совсем не ощущали.
Пайам сам вызвался проводить меня в Комитет по делам несовершеннолетних иностранных граждан, даже не дав мне времени привыкнуть к архитектуре города или свежести воздуха (была середина сентября). Он сразу меня спросил — я еще ощущал тепло его дружеских объятий, — что я намерен делать, потому что нельзя долго оставаться в неопределенности. Неопределенность — состояние нездоровое для тех, у кого нет вида на жительство. Я глядел в окно кафе, куда мы зашли выпить чашку капучино («Я знаю место, где готовят лучшее капучино в городе», — сказал Пайам), и думал о парнишке из Венеции и синьоре из туринского поезда, которые мне так понравились — понравились настолько, что мне захотелось жить в той стране, где живут они. Если все итальянцы такие, думал я, кажется, это как раз то место, где можно остаться. К тому же, сказать по правде, я устал. Устал от постоянных переездов. В общем, я сказал Пайаму: «Я хочу остаться в Италии». А он ответил: «Хорошо».
Он улыбнулся, заплатил за капучино, попрощался с барменом, с которым, похоже, был знаком, и мы пешком отправились в Комитет по делам несовершеннолетних иностранных граждан.
Солнце клонилось к закату, и сильный ветер подметал улицы. Когда мы дошли, было уже поздно, и Комитет закрывался. Пайам сказал, что у меня нет места для ночлега. Синьора объяснила ему, что они сейчас не смогут найти место для меня, ни в общежитии, ни где-либо еще, и что в течение недели мне придется как-то выкручиваться самому. Тогда он попросил ее подождать минуту, повернулся ко мне и перевел все слово в слово. Я пожал плечами. Мы поблагодарили ее и ушли.
Он тоже жил в общежитии. И не мог приютить меня.
— Я могу спать в парке, — предложил я.
— Я не хочу, чтобы ты спал в парке, Энайат. У меня есть друг в пригороде Турина, я попрошу его приютить тебя.
Пайам позвонил своему другу, и тот сразу же согласился. Мы вместе отправились на автобусную станцию, и Пайам сказал мне, что я не должен выходить до тех пор, пока кто-то не заглянет в автобус и не попросит меня следовать за ним. Я так и сделал. После часа езды на одной из остановок в проеме двери показалась голова афганского паренька. Он махнул мне рукой: мол, пора выходить.
Да, я остался у него дома, но спустя три дня — не знаю точно, что произошло, — он сообщил, что ему очень жаль и очень неловко, но он больше не может оставить меня у себя. Он сказал, что я нелегал, хоть и добровольно вставший на учет в Комитет, и что, если меня в его доме найдет полиция, он потеряет вид на жительство.
Поскольку он был прав, я заверил его, что ему не стоит волноваться, я не хочу никому создавать проблемы. Я долго спал в парках, сказал я, и еще ночка-другая мне совершенно не повредит.
Но когда об этом узнал Пайам, он снова сказал:
— Нет, я не хочу, чтобы ты спал в парке. Подожди минуту, я позвоню еще одному человеку.
Этим человеком оказалась женщина-итальянка, работавшая в Социальной службе коммуны, ее звали Данила, и она, судя по всему, тоже попробовала поговорить с Комитетом по делам несовершеннолетних иностранных граждан, но, видимо, у них реально не было даже малюсенькой кладовки, куда они могли бы меня пристроить, поэтому она, Данила, сказала Пайаму:
— Приводи его ко мне.
Когда мы встретились, Пайам сообщил:
— Тебя возьмет к себе одна семья.
— Семья? — переспросил я. — Что ты имеешь в виду?
— Папа, мама и дети, вот что.
— Я не хочу жить в семье.
— Почему?
— Я не знаю, как себя с ними вести. Не пойду туда.
— Почему? А как ты должен себя вести? Всего лишь быть вежливым.
— Но я ведь им буду мешать!
— Не будешь. Точно тебе говорю. Я их хорошо знаю.
Пайам спорил со мной до потери чувств: так спорят с человеком, которого сильно любят или за кого чувствуют себя ответственными. Оставить меня одного, ночью, знать, что я сплю на скамейке, — он даже слышать об этом не хотел. Короче, в конце концов я сдался. Больше из-за него, чем из-за себя.
Семья жила за городом, в отдельном доме, за холмами. Едва я вышел из машины — Данила забрала меня на автобусной остановке, — как меня сразу окружили три собаки, а это, пожалуй, мои самые любимые животные, и я подумал: «Ну, с ними мы поладим».
Папу звали Марко, и его, хоть он и был папой, я мог называть по имени, не то что моего, которого я называл только отцом. Данила была мамой, и ее и их сыновей, Маттео и Франческо, я тоже звал по имени. К тому же эти имена не вызывали во мне отвращения, скорее наоборот.