Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Живой еще? Выходи.
Психологическая обработка только начиналась.
— Раздевайся. Вещи сюда. Догола. Догола. Чего застеснялся, как баба?
На шмоне мордоворот. С такой харей ему бревна катать на лесобирже, а он яйца катает в штанах.
— Открой рот. Пошире. Раздвинь жопу руками. Присядь. Еще раз. А очко-то у тебя заезженное. Видать, заезжали не раз!
Вмазать по роже? А толку? Налетит свора и отутюжит, как давеча.
Камеру Рогалеву подобрали не самую душную, полную и заразную. Двухъярусные нары трещали под тяжестью тел. В голубоватом от табачного дыма сумраке чуть теплилась лампочка, покрытая пылью.
— А вот и пополнение к нам.
— Упакован нормально. Видать, крутой малый.
— Ну-ка, там, наверху. Подвиньтесь чуток. Дайте человеку место.
— Что в камере за народ?
— Разный. Главным образом бомжи и прочая шушера. В картишки ты шпилешь? Есть парочка фраеров, их можно обуть прилично.
— А что же сам?
— Я не тащу. Вот, если хочешь, шмотки тебе на раскрутку.
Рогалев, дурень, клюнул, тут же его и причесали. Раздели аж до трусов. Дали на сменку вонючие рваные тряпки.
Был крутой Рогалев, да весь испарился.
Утром, как обычно, поверка. Пришел корпусной со сворой.
— Кто сегодня дежурный по камере?
— Новенький, что вчера привели. Выходи, Рогалев, твоя очередь.
Корпусной записал и ушел.
— Вот тебе швабра, ведро. Приступай, милый.
Рогалев взбеленился.
— Зря выступаешь.
— Да пошел ты…
— Ты что же, блатней остальных? Бить будешь?
Рогалев усмехнулся, посмотрел сверху вниз на щуплого мужичонку. Тот отошел.
Ночью, после отбоя, когда Рогалев уснул, на него навалились оравой и отделали за милую душу.
Утром повторилась вчерашняя история. Подошел все тот же мужичонка с ведром и шваброй.
— Да пошел ты…
Упорствовать снова не стали.
Наученный опытом, Рогалев всю ночь не сомкнул глаз. Под утро лишь слегка задремал, и снова его избили, теперь для надежности поддавив полотенцем и избили похлеще. Дали день отлежаться, а утром все та же проблема.
— Ты особо не переживай. Такое дело твое фраерское. Ты не лучше других. Все пашут. И тебе придется.
Тюряга. Что скажешь? Спецназ, десантуру, ОМОН — здесь кого хошь обломают. Это только в кино бывают «звери»-певцовы.
Рогалев чувствовал себя полным дерьмом. И ладно бы, если только душевные муки. С каждым днем все больше хотелось есть. Хотя бы сечки нажраться от пуза. Стал заглядывать даже в чужие миски. Коля, голубь, что же это с тобой? Вчера ложкой икру ел, ананасами закусывал водку. А теперь и тюремной бурде рад.
— А ну, мужики, налетай. Сегодня будем гулять.
Кому-то принесли передачу.
— А ты куда прешь, куда тянешь лапы?
Шваброй ему по шее. А что скажешь против? Не приглянулся Рогалев хозяину передачи. И все тут. Иди жалуйся корпусному.
Дальше терпеть он не мог. При первой же возможности нагрубил надзирателю, и его перевели в карцер.
Вот уж где благодать! Один. Сам себе барин. Кормежка раз в день. Без прогулки. Лежать и сидеть только после отбоя.
Сколько ты весил, когда посадили? Около ста килограммов. Теперь — не будет и четырех пудов. Кожа да кости. Из-под двери несло ледяным сквозняком. Пробирало насквозь в жидкой одежке.
«А там по пятницам пойдут свидания и слезы горькие моих родных…»
Сосед за стеной гундел блатные песни.
«Таганка, зачем сгубила ты меня? Таганка, я твой бессменный арестант…»
Рогалеву тоже захотелось повыть, но блатных песен он не знал. Вспомнились слышанные в детстве на их деревенском подворье под Подольском.
«Ой ты, степь да степь. Степь широкая. Там в степи глухой замерзал ямщик…»
Такие песни пели у них под самогон или дешевую водку, всегда с одинаково просветленными лицами, соскребая с души все маркое и нехорошее, привнесенное мелкими бытовыми заботами, очищаясь, словно на исповеди.
«Живет моя отрада в высоком терему. А в терем тот высокий нет ходу никому…»
Из-под двери потянуло запахом йода. Кто-то вскрыл себе вены. Прибежала медсестра. Разговаривает с надзирателем. Пережидает, когда свернется кровь на ране.
«Хотел порешить Катьку. За что? Чем она мне навредила? Каким же я был дураком. Потерял таких двух баб. Но особенно Тоньку. Польстился на деньги. Да что они значат в жизни? Все, если отсюда выйду, буду верен ей до конца. Женюсь, если она не против, и сделаю все, как скажет».
Ему хотелось надеяться, что и она останется верной ему. Надейся. Кто запретит? Будет что-то вроде клюки, помогающей хромому ковылять по жизни.
Беспорядочная жизнь Антонины, похожая на деревенское лоскутное одеяло, в сущности, таковой и была: пестрой и малозначимой. Привыкшая жить по настроению, она не умела долго предаваться одному чувству, будь то ненависть, любовь или скорбь. Похоронив мужа, она похоронила вместе с ним и множество условностей, которым вынуждена была следовать как жена ответственного чиновника.
Прежде она избегала встречаться со знакомыми на ипподроме, чтобы не вызывать нежелательных сплетен и пересудов, бросающих тень на мужа, хотя ее постоянно тянуло туда. Только там она была по-настоящему счастлива, жила в свое удовольствие, не обремененная условностями и завистью, поселившейся в ней после близкого знакомства с бытом и нравами власть имущих. Теперь табу снято и она вольная птица.
В очередной беговой день она отправилась на ипподром, не на трибуны и не в директорскую ложу, показную его часть, а на задворки, в самое чрево, где клокочут страсти во всей их неприглядности. Поехала к Михалкину и, как человек практичный, собиралась попутно, перед тем как пустить в ход бумаги мужа, пощупать почву. Поехала на метро, предусмотрительно оставив машину в гараже.
Распорядок она не забыла, поэтому появилась именно в тот момент, когда бригадир тренотделения, закончив работу, отдыхал в своей каморке, попивая пивко. Появление Антонины приятно удивило его.
— Вот не ожидал. Сюрприз. Ты даже не представляешь, как рад я тебя видеть.
Но, вспомнив вдруг о смерти Игоря Николаевича, сменил тон и с подобающей миной выразил соболезнования.
— Да ладно тебе тоску нагонять. Все там будем. Расскажи лучше, что нового у вас? Какие проблемы?
— Проблем хватает. Только успевай поворачиваться. От них уже воротит.
— Что это ты лошадиную мочу дуешь? Не хочешь чего-нибудь покрепче?