Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Мать припарковала машину на стоянке и спешит ко входу в кинотеатр. Погода переменчивая, по небу несутся серые облака, изредка пропускающие полоску позднего солнечного света. Воздух насыщен влагой. На часах почти пять.
Ее сердце подпрыгивает при виде дочери возле вращающейся двери. Впереди еще тридцать метров, чтобы успеть насладиться ее видом, взглянуть на ноги в бежевых сапогах, улыбнуться причудливому балахону, полюбоваться собранными в петлю волосами, детской линией рта, шеей, завитками на шее. Она уже здесь, думает мать, пришла заранее, ей захотелось прийти; это чудо и одновременно самое естественное, обычное дело на свете. Она рада меня видеть. А что именно она видит? Женщину с морщинистым лицом. Женщину, выглядящую старше, утомленнее, худее, чем ей самой кажется. Женщину, которая не в силах расстаться со своим изрядно поношенным пальто, ведь оно такое удобное. А может, она видит просто маму, счастливую, потому что у нее есть она, дочь. Их взгляды встречаются.
Приятно заглянуть в кино в послеобеденное время. Зал не заполнен и на четверть. Они выбирают места в центре, кладут сумки под кресла и устраиваются поудобнее. Мать чувствует касание руки дочери. На огромном экране мелькает реклама и отрывки из будущих фильмов. Они тем временем болтают о всякой всячине. Дочь прибралась в своем жилище, открыла новый шампунь, почти закончила дипломную работу. Мать вдыхает запах свежевымытых волос, она тоже хотела бы расчистить сарай и чердак, но впереди столько неотложных дел, что остается лишь, потянувшись, печально вздохнуть. В голове крутятся досадные мысли: почему она не дает мне почитать свой диплом? Почему я не рассказываю ей, что силы мои на исходе и что я собираюсь уйти с работы? Когда начинается фильм, они прижимаются друг к другу, готовясь погрузиться в чью-то долгую, но увлекательную историю, забыв про все на свете.
Это забавная, добротно сделанная комедия про нелепого старика, которому в конце концов удается выстроить отношения с великодушной официанткой. Мать и дочь смеются над главным героем, который просто лопается от злости, шпыняя безобидного песика, и вздрагивают, когда на экране кого-то бьют. Они не встают до окончания титров — из уважения ко всем тем, кто работал над лентой, считает дочь. В зале медленно зажигается свет.
На улице уже стемнело. В ресторане за углом они заказывают баранину. В пюре добавлена размельченная темно-зеленая травка.
— Свежая кинза, тебе тоже стоит попробовать так приготовить. Очень вкусно.
Мать с радостью отмечает здоровый аппетит дочери. Она не боится потолстеть и полностью доверяет собственным импульсам. После еды они обе затягиваются сигаретой. Это уже хуже; мать знает, что подавала и подает плохой пример. За кофе дочь съедает все печеньица. Затем они расплачиваются, одеваются. Прощаются.
— Сходим в следующий раз на концерт? — спрашивает мать. — В малом зале «Гольдберг-вариации», недели через две. Если выкроишь время.
— Созвонимся, — отвечает дочь, склонясь над велосипедом и пытаясь открыть замок. Выпрямившись, она снова поворачивается лицом к матери. — Хорошая мысль! Я хотела сказать — созвонимся накануне концерта.
Она меня чувствует, думает мать, продолжая махать в пустоту вслед за удаляющейся фигурой дочери. Надо держать себя в руках; совсем не факт, что ей хочется со мной куда-то ходить. Мне следует предоставить ей больше свободы. Нельзя, чтобы она замечала, что у меня на сердце. А почему, собственно? Разве она не вправе знать, что мне приятно ее общество?
Она пожимает плечами и шарит по карманам в поисках парковочной карточки. Отыскав свою машину, она садится на водительское кресло и опускает голову на руль. Как бы ей хотелось очутиться сейчас с ней на диване, как раньше. Ей уже было лет семнадцать, она пристроилась рядышком и позволила себя обнять. На ней была мягкая махровая пижама. Мы смотрели перед собой, на темный экран телевизора. Мы просто сидели, вместе. Возможно, ее страшил завтрашний день в школе, а меня тревожило ее взросление, ее неизбежный уход из родительского дома — не помню. Каждую из нас что-то мучило, но свои тягостные мысли мы хранили при себе, прижавшись друг к другу.
* * *
Музыка нарушала и застилала привычное представление о времени, думала женщина. Но с этим худо-бедно можно было справиться, ведь та же самая музыка помещала тебя в некую упорядоченную структуру, предрекающую конец во спасение от неумолимого бега времени. Мне придется сидеть на этом табурете до тех пор, пока я не упаду с него.
Не так давно она оказалась в одном провинциальном городке в Германии на берегу моря (скорее всего, это был Киль). На главной улице ей встретился музыкальный магазинчик с необычно оформленной витриной. На пюпитрах размещались куски картона с начертанными на них цитатами из высказываний знаменитых композиторов о «сути» музыки. Она остановилась и бегло их прочитала. Собравшись было уходить, она вдруг заметила лист бумаги, упавший на дно витрины. Она нагнулась: «Феномен музыки дан нам единственно для того, чтобы внести порядок во все существующее, включая сюда прежде всего отношения между человеком и временем». Она достала ежедневник, чтобы переписать эти слова. Игорь Стравинский. Мысль о том, что своими упорными, настойчивыми занятиями музыкой она каким-то образом что-то упорядочивает, пришлась ей по душе. И все же сей постулат не показался ей утешительным, ее как бы призывали к ответственности. Кто? Директор консерватории, сам Стравинский? В очках, сдвинутых на лоб, с опущенными уголками губ на продолговатом лице, он смотрел на нее с презрением. «До тех пор пока вы не выясните свои отношения со временем, нам не о чем говорить. И делать вам здесь больше нечего».
Сам Стравинский определил ей наказание, ну и что с того, подумала женщина. Я всех их лишаю слова. Оставьте меня в покое, я сыграю этот канон по-своему.
Против обыкновения, она начала свои занятия с гаммы соль мажор. В параллельном и расходящемся движении, в терциях, в секстах. Стаккато и легато, форте и пиано, крещендо и декрещендо. В октавах, с оглушающим рокотом. Потом перешла к упражнению Брамса, последовательности секунд, пианиссимо, легонько чиркая пальцами по клавишам. На пюпитре стояла двадцать восьмая вариация. Выписанные трели. Под ними скачущий бас, следующий знакомой схеме аккордов. Мизинец играющей трель руки сбрасывал на каждый счет то высокую, то низкую ноту. Исполнять трели, не привлекая к ним внимания, не получалось. Она пропускала их, сосредотачиваясь лишь на басе и сброшенных шестнадцатых, в надежде, что они образуют в ее восприятии некую мелодию. Как только она возвращалась к трелям, возникала путаница. Темп никуда не годился, следовало играть быстрее, но тогда вариация звучала слишком резко, неуправляемо, и в больших интервалах она не попадала на нужные клавиши.
Она чувствовала себя некомпетентной, как будто должна была овладеть новой музыкальной идиомой, которую уже давно обязана была знать. Можно было поставить диск, послушать, как другие интерпретировали эту вариацию. Но она не стала этого делать. Только она способна была определить, какие эмоции пробуждала в ней эта музыка. Она одна.