Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зачем же ты с ним живешь, если тебе все равно?
— Я живу с ним, потому что он мне нравится и потому что с Эженом жить легко, весело и удобно, — медленно, словно объясняя урок, сказала Вероника. — Кроме того, мы оба знаем, что всегда и во всем можем друг на друга положиться. — Предупреждая взрыв матушкиного возмущения, она подняла руку с зажатой между пальцами сигаретой. — Если ему чего-то не хватает дома, он вправе искать это на стороне, не так ли? Я ведь не ревную его к книгам, которые он берет у Оскара и Аптекаря, или к буйабесу в ресторане Бонфинже.
— Так у вас что, открытый брак? — оторопела матушка.
— Нет. У нас обычный брак, — усмехнулась Вероника. — Просто я не обращаю внимания на его приключения и не считаю нужным из-за этой мелочи портить жизнь себе и ему.
— Хорошо, — кипела матушка, — но я не могу принять, чтобы мой мужчина мне изменял. Ты можешь — твое дело. Но он же тебе врет, он тебя обманывает!
— Он меня не обманывает, — терпеливо сказала Вероника. — Он, заботясь обо мне, не сообщает то, что, по его — кстати, ошибочному — мнению, может меня огорчить.
— Да, — со знанием дела кивнула Елена. — Пока мужик молчит, все хорошо. Вот если он говорить собрался, это дурной знак.
— Ну, знаете, я Предательства не прощаю, — твердо сказала матушка. — Предательство — самый страшный грех. И вообще, я за Правду.
(В матушкином лексиконе были слова, которые она произносила исключительно с заглавной буквы. Предательство и Правда входили в этот список.)
— Возможно, ты права, и предательство — самый страшный грех, — Вероника потушила сигарету, — только без него прожить не получается. Предположим, у тебя тяжело заболел отец и так же тяжело заболел сын. Понятное дело, ты рванешься к сыну и тем самым предашь отца. А что касается правды… Представь, что все мы вот прямо сейчас скажем, что думаем друг о друге. Ты думаешь, после этого мы сможем общаться?
Матушка молчала.
— Не бери в голову, — улыбнулась Вероника. — Какое тебе расстройство оттого, что мой муж спит на стороне? Просто мы с ним разные. Ему необходим этот постоянный набор очков. Поверь, я достаточно самолюбива и самостоятельна. В детстве, когда меня сажали в манеж, я не успокаивалась, пока не выбиралась из него. Но, выбравшись, садилась рядом с манежем.
Мне Вероника очень нравилась, и я не понимал, отчего матушка моя ее терпеть не могла. Пожалуй, это была бескорыстная, беспричинная вражда, корни которой таятся в неведомых нам секретах физиологии и устройства человеческих сущностей. Что-то похожее я слышал от Аптекаря, но наверняка перепутал. Короче, возможно, их предки происходили от враждовавших древних обезьян, а ген, как любил повторять Аптекарь, не вода. Вот и у Эжена, видать, был такой непоседливый ген любопытства, а причину, по которой его любопытство было в основном направлено на женщин, причем по большей части совсем юных, он объяснил сам.
Как-то Поляк сказал ему:
— Ну что ты все время с малолетками путаешься? Да, конечно, в их свежести, неопытности есть своя притягательность. Угловатая, нескладная, щенячья грация подростка по-своему привлекательна, и, конечно, в очаровании бутона, прости мне эту затасканную метафору, есть ни с чем не сравнимая прелесть. Но точно так же ни с чем не сравнима и прекрасная пора расцвета, и даже пора увядания. Легкость, свежесть, энергия молодости, так же как яркость, роскошь, опыт и мастерство зрелости, как отчаянный всплеск последнего, закатного фейерверка, — все это стоит внимания. Каждый возраст заслуживает глубокого изучения, ибо каждый несет в себе несуществующие в других возможности и обладает уникальными достоинствами, которые в других не встретишь.
Внимательно слушавший Поляка Эжен кивнул:
— Ты прав. Только позволь, я обращу твое внимание на одну крохотную деталь. Как-то, сидя в машине, я целовался с одной шестнадцатилетней девчушкой. Вдруг, прямо посреди поцелуя, она отрывается от меня и, сияя от гордости, победоносно выпаливает: «А правда, я здорово умею целоваться!» Так вот… — Эжен сделал паузу, выпятил нижнюю губу вперед и печально качнул головой, — этот восторг, это упоение своими возможностями и открытием нового мира — это проходит…
Впрочем, Эжен пользовался любой возможностью расширить свой донжуанский список, вне зависимости от возраста встречавшихся на его пути женщин.
— Мои романы, — сказал он однажды Аптекарю, — это отнюдь не погоня за количеством, не страсть коллекционера, не научный опыт и не жажда физического наслаждения, хотя глупо было бы отрицать и то, и другое, и третье. Благодаря своему опыту я берусь утверждать, что, в конце концов, губы — это все те же губы, и при всем разнообразии постельной гимнастики, мелочей анатомического устройства, технической виртуозности и степени владения своим инструментом это все тот же инструмент, да и результат — все тот же результат. Говоря другими словами, при всем разнообразии и многочисленности сортов колбаса остается колбасой, и никогда ей не стать сыром, равно как и наоборот. Но каждая новая женщина, каждый новый роман позволяет мне прожить еще одну новую жизнь, тем самым бесконечно — до смерти или импотенции, что для меня одно и то же, — продлевая и увеличивая мою единственную.
— Но разве не точно так же, — улыбнулся Аптекарь, — ты проживаешь дополнительные жизни, воспитывая детей, обучая учеников? Разве каждая картина Художника, каждый спектакль Кукольника — это не еще одна жизнь? А сколько жизней прожил Анри? На самом деле ты говоришь о творчестве, но разве важно, в какой области оно реализуется: спорте, искусстве, воспитании? Кроме того, в любом виде творчества есть все те же элементы, которые так привлекают тебя в твоих приключениях: искушение, борьба, страсть, наслаждение, блаженство и пустота после обладания — завершения начатого.
— Возможно, ты прав, — пожал плечами Эжен, — тем паче Художник как-то упомянул, что не только когда у него самого получается, но даже при взгляде на хорошую живопись он испытывает что-то похожее на оргазм. Значит, мой вид творчества — любовь. Я ведь во всех них влюбляюсь. И не обязательно по отдельности. Иногда сразу в нескольких. И что самое забавное, с каждым новым романом я все больше люблю Веронику, словно они — источник, питающий мое чувство к ней.
— Для тебя важно не то, как ты проживаешь свою жизнь, а то, как ты ее расскажешь другим, — неодобрительно произнес Эли. — Ты ведь у нас журналист. Тебе важно одно — высокий рейтинг. А что правда, что ложь — на завтра все равно никто не помнит.
Эли на дух не выносил телевидение, и то, что Эжен вел популярную программу (которую Эли осуждал за поверхностность и, по его выражению, «квазиинтеллектуальную вульгарность»), его искренне задевало.
Эжен снисходительно улыбнулся:
— Что поделать, Эли. Я живу не в мире каббалы, а в реальном. А реальный мир, Эли, это, как ни парадоксально, на деле мир виртуальный. Никого, поверь, никого не интересуют подлинные вещи, подлинные чувства. Людям нужны образы и образцы. У общества, в котором мы живем и которое называется потребительским, есть свои законы. В соответствии с этими законами все мы обитаем в мире иллюзий, которые создаются, согласно желанию народа в частности, и телевидением… — он сделал широкий жест, — кстати, для этого и существует и рейтинг. Поэтому ты прав: важна не жизнь, а рассказ о ней. Как ты ее расскажешь другим и себе, такой она и будет. Такой ее запомнят другие и ты сам.