Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нате. Держите. Это ваших отцов!
Мы развязали вещи. Там лежали пересыпанные нафталином две рыжие старые шинели. И они были еще более дырявые и обгорелые, чем моя принесенная шинель.
Совсем недавно побывал я там, где родился. Наш двухэтажный дом, который был самым большим в округе, показался мне удивительно маленьким среди новых каменных домов. Поредел садик, где мы бегали, сровнялась с землей горка, где мы играли. И я вспомнил: на этой чудесной горке я сделал великое открытие. Я открыл огонь. Вернее, удивительные камни, из которых можно было высечь огонь. Я приводил сюда ребят, мы набирали полные карманы этих камней и потом шли в темный чулан. В таинственном полумраке мы стучали камнем о камень. И появлялся желтовато-синий шарик пламени. Только потом я понял, что огонь делали не серые камни с моей горки, а мои руки.
Как эта чудесная горка, сровнялось с землей мое детство. Попробуй отыщи следы… За горкой во все стороны со своими настоящими чудесами начиналась жизнь. Но вера в свои руки, которые могут добывать огонь, осталась навсегда. Я пошел учиться на монтера.
Саша был мой друг и жил через стенку. Я приходил к Саше, когда он, подгоняемый нянькой, лениво доедал красный вишневый кисель. Ни киселя, ни няньки у меня не было.
Злая старуха всегда гнала меня, а Саша, мягкий, розовый, зевал и шел на послеобеденный отдых.
Однажды взрослые сказали, что Саша заболел опасной болезнью и что приходить к нему нельзя совсем. Приезжал врач с чемоданчиком и, выходя от соседей, качал головой: «Сложно. Очень сложно». Мама Саши прижимала ладони к щекам и смотрела на меня невидящими глазами.
Мне было жаль Сашу. Я пробирался на кухню и слушал, как за дощатой перегородкой с коричневыми обоями раздавался надрывный кашель. Однажды я нарисовал на листе бумаги солнце, траву и себя: кружочек головы, палочка туловища, а от него четыре веточки – две руки и две ноги. Потом я прошел на кухню и, прислонясь к перегородке, прошептал:
– Саша, ты болеешь?
– …олею, – донеслось до меня.
– На, держи. Для тебя нарисовал. – Я сунул в щель листок.
С той стороны листок потянули.
– …сибо!..
Кашлять за стеной перестали. Кто-то смеялся. Ну конечно, смеялся Саша. В темной комнате с занавешенным окном он понял по моему рисунку, что на улице солнце и теплая трава. И что мне очень хорошо гулять. Потом я услышал, как он позвал маму и потребовал карандаш. Скоро из щели высунулся белый уголок. Я побежал в свою комнату. В моем рисунке было изменение: рядом с мальчиком стоял другой – кружок головы, палочка туловища, а от нее четыре веточки… Мальчик был изображен красным карандашом, и я понял: это Саша. Он тоже хочет греться на солнце и ходить босиком. Я соединил жирной чертой руки-веточки двух мальчиков – это значит, они держались крепко за руки – и сунул лист обратно.
Мы жили в старом деревянном двухэтажном доме, где от желтых стен легко отламывались целые куски. Взрослые рассказывали, что этим домом когда-то владела старуха Ситягина. Да мы не очень верили. Старуха эта ходила в черном платье, прижимая парализованную руку к груди, и совсем не была страшной. Да разве разрешил бы горсовет одной старухе Ситягиной жить во всем доме? И зачем ей весь?
Однажды я разбил на чердаке бутылку. Оттуда выпали свернутые в трубочку деньги. Деньги были красивые и с картинками. На одной бумажке стояла блестящая женщина. На другой – оловянный солдатик с вытаращенными глазами. А еще на одной – толстый человек с большими усами. Я позвал Сашку, и мы решили, что это самый главный царь.
Бутылок было много. Мы принесли молоток и стали их бить. И из каждой выпадали свернутые в трубочку цари. Мы рассовали их по пазухам и потащили на улицу.
Я как раз торговался с Шуркой, предлагая за его картонный домик десять усатых царей, когда вышла на улицу старуха Ситягина. Она посмотрела на мои руки, вся затряслась и стала вырывать деньги. Мне показалось, что даже ее парализованная рука задвигалась, стараясь черными пальцами ухватить хрустящие бумажки. На вой старухи выбежал ее сын, Густав Иванович.
– Не надо, мама. – Он вздохнул и отбросил деньги. – Ведь это при ихней власти уже не понадобится…
И старуха Ситягина заковыляла домой, всхлипывая. Ее парализованная рука, зажатая в кулак, бессильно тряслась.
Мы вернулись к нашей торговле, и через минуту я был уже владельцем целого картонного дома. И все это за каких-то десять усатых царей.
У Саши был велосипед. У меня тоже, только похуже. Соседская девочка Марина иногда брала у нас покататься велосипед, и я сильно мучился, если она предпочитала велосипед моего друга.
Однажды я взял у Саши баночки с цветной тушью, которые стояли на столе его отца, и решил написать письмо. Это было первое письмо к девочке, и я писал его весь день. И каждую строчку я писал разным цветом. Сперва красным, потом синим, зеленым… Мне казалось, что это будет самым лучшим выражением моего чувства.
Два дня я не видел Марину, хотя старался проезжать все время у нее под окнами. Потом вышел ее старший брат и стал меня пристально рассматривать. И на его лице было ясно написано: «А я все знаю». Потом брат скрылся и выбежала Марина. И в знак хорошего ко мне расположения попросила велосипед. Проехала один раз для вида и сказала, чертя носком маленького ботиночка по земле:
– Ну, вот что. Я тебе отвечу на письмо, если ты принесешь мне цветов. – И она топнула твердо своим маленьким ботиночком. – Цветы нужны сейчас!
Я ринулся в городской сад. Цвели одуванчики, и я собирал их, как рассыпанные солнечные зайчики. Скоро среди лужайки возвышалась целая золотая горка. И вдруг меня охватила первая мужская робость. Как же при всех поднесу ей это? Я накрыл цветы лопухами и пошел домой. Нужно было подумать. И решиться.
На следующий день Марина скакала с подругами на тротуаре, расчерченном мелом, и на меня взглянула очень строго:
– Где же твои цветы?
Я опять побежал в сад. Я уже знал, что буду делать. Нашел свою лужайку, откинул лопухи – и обмер: передо мной лежала куча вялой травы. Золотые искры цветов потухли навсегда. А Марина? Марина каталась с тех пор только на Сашкином велосипеде.
Это было в сорок первом году. Темная и суровая Москва, спасая нас, детей, от войны, погрузила в поезда и отправила в Сибирь. Мы ехали медленно, задыхаясь от недостатка кислорода и страдая от голода. В Челябинске нас высадили и повели на вокзал. Была ночь.
– Здесь есть пища, – сказал Николай Петрович, сутулый, желтый от болезни человек.
Вокзал хлестанул по глазам ярким светом. Но скоро мы увидели и другое. Многотысячная толпа беженцев осаждала единственный ресторан. Там шевелилось что-то черное, и ухало, и кричало. Ближе к нам, прямо на рельсах, стояли, сидели, лежали люди. Здесь начиналась очередь.