Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, действительно, куда? – тихим эхом откликнулась Катя, и тетка удивленно воззрилась на нее. – Никто этого не знает, теть Нюр. Я и сама часто этим вопросом задаюсь.
– Да где тебе, молодая ты еще! Ты мне лучше вот что скажи… Только честно! Как думаешь, мой подарок вашей невесте понравится? Увидит она, что там вся душа моя вложена? Иль она тоже денег от меня хочет?
– Честно? Не знаю, теть Нюр.
– Ладно, понятно… Не понравится, значит. А денег все равно не дам! Пусть лучше душу мою разглядывает вместо денег. Ладно, чего мы тут… Пойдем, что ль, на кухню? У меня где-то наливочка домашняя припасена была, выпьем по рюмочке. Расстроила ты меня, Катерина.
– Да чем, теть Нюр?
– Не знаю я чем! А хочешь, тетрадочку со стихами покажу? Я ведь стихи пишу…
– Стихи?!
– Ну да. Чего удивляешься-то? Я ж одна живу, порой такие мысли красивые да грустные в голову приходят… Вот и карябаю понемножку. Уж на целую книжку накарябала. Издать вот думаю. За свой счет, разумеется. Ну что, послушаешь?
– Конечно. С удовольствием, теть Нюр.
Чтение стихов и распитие «по рюмочке» затянулось надолго. Стихи были, конечно, так себе, корявые, девчачьи какие-то. Про закаты да рассветы, про тоску одиночества. Наверное, потуги тети-Нюриного самовыражения ничего, кроме насмешливой улыбки, и вызвать не могли, но Кате отчего-то совсем не хотелось улыбаться. Даже про себя – не хотелось. Все вертелась в голове сказанная теткой фраза про любовь «обыкновенную, некупленную». И потом тоже вертелась, когда домой шла. Под вечер уже.
А вечер был хорош – теплый, дымчатый. Природа застыла в безветрии, оберегая трепетный остаток лета, словно боялась вдохнуть лишний раз. Редкие опадающие листья ложились на землю крадучись, неприкаянно, словно на цыпочках. Наверное, им стыдно было за свою осеннюю торопливость. Извините, мол, конечно, но что делать – приспичило. От наступающей осени все равно никуда не уйдешь.
Домой вовсе идти не хотелось, и она пристроилась на скамеечке в собственном дворе, под рябинами. Протянула руку, сорвала несколько ягод, сунула в рот. Терпкая горечь обожгла горло, но показалась совсем не противной. Не горше душевной, собственной.
Подняв глаза, она нашла окно родительской спальни, выходящее аккурат на эту часть двора. Окно было то розовым, то чуть голубым – светлый тюль отражал сполохи включенного телевизора. Вот мама подошла, отвела портьеру, глянула на улицу. Только странно как-то глянула – будто вверх, в небо. И коротко провела ладонями по щекам. Чего это она? Плачет, что ли? А вот и отцовское лицо рядом появилось. Губы шевелятся, говорит что-то. Странно – чего это он в такую пору дома… Рановато для него вроде, еще десяти часов нет. Может, случилось что?
Выбравшись из рябинового укрытия, Катя медленно двинулась к подъезду, заранее сообразив на лице приветливую улыбку – надо ж не забыть с кумушками на скамейке раскланяться. Так их с Милкой мама с детства учила – чтоб на лице всегда для кумушек радостная приветливость была. Чтоб лишних разговоров не возбуждать. Пройдешь мимо них с угрюмостью – и тут же наделают выводов, наворотят предположений, потом они покатятся дальше, как снежный ком…
Мамин громкий плач она услышала еще на лестничной площадке и торопливо сунула ключ в замочную скважину – господи, неужели и впрямь что-то случилось? Чтобы мама – вдруг плакала… Она и плакать-то не умеет. Не плач у нее получается, а короткие возгласы на тонкой, но грубой ноте – ы-ы-ы, ы-ы-ы, ы-ы-ы!
В прихожей она столкнулась нос к носу с отцом – тот одевался, не попадая руками в рукава куртки. Вид у него был совершенно несчастный – лицо красное, в глазах застыла виноватая боль. Но было, она это совершено отчетливо увидела, и еще что-то в его глазах. Что-то вроде злого отчаяния. Такое выражение глаз бывает у человека, готового махнуть на все рукой и прокричать громко, на весь белый свет – а ну вас всех к черту, пропадите вы все пропадом, вместе взятые!
– Пап, что случилось? – тихо прошептала она, пугливо прижав руки к груди.
Он ничего не ответил. Махнул рукой, вышагнул за дверь, торопливо понесся вниз, прыгая через две ступеньки. Скинув туфли, Катя пошла на звук маминых рыданий, остановилась нерешительно в дверях гостиной. Мама сидела на диване, закрыв лицо руками и странно выгнув спину, будто хотела завалиться назад, на подушки. Сквозь сомкнутые ладони бесконечно неслось надрывное, рвущее душу короткое «ы», – казалось, еще немного – и оно перейдет, наконец, в настоящее слезное рыдание, правильное, человеческое. Хотя кто возьмет на себя смелость судить о рыданиях, правильные они или нет? Кто как умеет, так и плачет. Тем более если вообще не умеет.
– Мам… Ты чего? – пролепетала Катя, садясь на самый краешек дивана. Не рядом с мамой, а чуть в отдалении.
– Ой, доченька…
Катя даже и предположить не могла, что произойдет в следующий момент. По крайней ме ре, уж точно такого не ожидала. Мама, обмякнув всем телом, вдруг рухнула лицом ей в колени, заколыхалась в тяжелой слезной судороге. От страха, от неожиданности Катя перестала дышать, сидела, как истукан, тупо разглядывая материнский затылок с кудельками химической завивки – жалкий, мелко подрагивающий. Ее и впрямь будто сковало изумлением – что надо делать-то? А другие в таких случаях что делают? По голове, что ли, надо маму погладить? Надо, наверное, но… боязно как-то. А если больше сказать – неприятно. Сколько она себя помнила, не приветствовалось у них в семье понятие тактильности как таковое. И мало того что не приветствовалось – даже некой насмешливости всегда подвергалось. Никто никого не целовал при встречах, при прощаниях. Не обнимал, не припадал, в глаза не заглядывал, не шептал глупостей на ушко. Все это жеманством считалось, глупым сюсюканьем. В привычку вошло. И вот теперь – нате, пожалуйста. Как хотите, а действуйте, дорогая дочь, ищите в себе жеманство и сюсюканье.
Подняв руку, Катя смиренно возложила холодную, мокрую от пережитого потрясения ладонь на материнский затылок. Ощутив под ладонью тщедушие слабых кудельков, прислушалась к себе – никакой жалости внутри не ощущалось. По-прежнему было боязно и неприятно. Стыдно, больно это осознавать, но неприятно, черт возьми! Чувствовать под рукой горячий дрожащий материнский затылок – неприятно! И в то же время нельзя, нельзя, чтобы мама сейчас догадалась, как ей неприятно…
– Мам, ну не надо, не плачь! – пропищала она испуганно, сама не узнавая своего голоса.
Мать вдруг и впрямь перестала плакать, будто почуяла исходящую от ее ладони тщательно сокрытую перепуганную неприязнь. Резко села, отерла слезы с лица, вздохнула длинно. Упав спиной в диванные подушки, проговорила обиженно:
– Нет, Кать, как он мог… Я же просила, и он мне обещал, понимаешь? Он обещал, он слово дал! А теперь чего уж, теперь точно разговоры пойдут…
– Да что случилось-то, мам?
– А то и случилось, что отец твой любовницу себе завел! Представляешь? Мой муж – и любовницу! И даже более того – беременную любовницу! Сегодня на глазах у всего города повез ее в роддом. Сам в приемный покой отвел, сам вещи забрал… Мне заведующая сразу на работу позвонила, рассказала все, и с таким удовольствием, главное! Я от стыда прям не знала, куда деться. Теперь позору не оберешься. Нет, ведь просила его, по-хорошему просила, не выводи на люди свой блуд! У тебя семья, у тебя дети! У твоей дочери свадьба, в конце концов! А он… Ты только Милочке ничего не говори, ладно?