Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из отдаленных впечатлений сознание сберегло всего ничего: снимок «поляроидом», сова на шоссе, женщина, сгорбившаяся над синим пламенем, танец под трепет флажков. В остальном же память была выскобленным столом, который забыл, как держал на себе чашки, тарелки, ломти хлеба и голову уставшей девушки.
Они ехали в Сан-Франциско. Клэр коснулась руки Купа:
Я хочу, чтобы ты повидался с отцом.
С отцом… Зачем?
Он тебя вырастил, Куп. А теперь состарился. Сильно. С тех пор как ты и сестра сбежали, он почти не разговаривает. Даже со мной. Он замкнулся в себе. Надо с ним встретиться.
Я его не знаю.
Он захочет повидаться с тобой. Ты должен попрощаться. Думаю, для тебя это важно.
Больше Клэр не стала объяснять, понимая, что встреча может выйти тяжелой, даже горькой. Или великодушной. Или вновь разбить отцу сердце. Но ведь столько всего пропало зазря. У нее больше никого нет, кроме отдалившегося отца да вот еще Купа, впавшего в беспамятство. Хотелось их соединить, точно половинки географической карты. Клэр представила отца на краю кукурузного поля: тень от длинных зеленых листьев пятнает седую бороду неуклюжего одинокого старика, истосковавшегося по семье, которую он создал, а потом потерял — жену, умершую в родах, соседского сироту и Анну, кого он больше всех любил и навеки лишился. Осталась только она, Клэр, неродная кровь, лишний рот, прихваченный из больницы Санта-Розы.
В Сан-Франциско они проехали через мост Золотые Ворота и, покинув шоссе, проселком добрались до Никасио. Сославшись на усталость, Клэр попросила Купа сесть за руль. Миновали кривое дерево на скале возле запруды. Петалумская дорога, с одной стороны окаймленная гигантскими тополями, вилась меж холмов. Покусывая губу, с нарочитой беззаботностью Клэр смотрела в окно. На вершине холма Куп одной рукой небрежно крутанул руль вправо, и по узкой грунтовой дороге машина покатилась вниз. На подъезде к дому, еще лавируя меж изгородей, он выключил зажигание. Одолели врытые в землю покрышки; Клэр увидела Вояку, подошедшего к ограде. Из-за баранки Куп разглядывал свой старый мир.
Мы с Рафаэлем следуем за рекой, которая, скрывшись под нагромождением валунов, через сотню-другую ярдов выскакивает в лесу. Молча идем по берегу. Наконец доходим до места, где наша река, встретившись с дорогой, накрывает ее, или, с другой точки зрения, где дорога, встретившись с рекой, ныряет в нее, словно уходит из жизни настоящей в жизнь воображаемую. Мы шли вдоль реки, поэтому дорога нам чужая. Глубина дюймов двенадцать — больше чем в весенний разлив, когда вода заливает луга и бьется о деревья, заставляя их ронять гнезда и старые ветви, что, хрустнув, выдерживают паузу, прежде чем упасть. Лес, говорит Рафаэль, всегда полон новой жизни и прощанья.
Река и дорога сливаются, точно две жизни, точно сказка, рассказанная с конца и начала. Вдали виднеются луга; мы бредем по прозрачной воде, накрывшей каменистую тропу, и с каждым шагом удаляемся от леса.
Люсьен Сегура брел через заросший луг, изобиловавший букашками, что с его приближением прыскали в воздух. Писатель держался тропки. Высокую траву, доходившую до груди, а порой скрывавшую с головой, он разгребал руками, точно пловец воду. Когда ж последний раз ее косили или сжигали? Полвека назад, а то и больше? Во времена его детства?
Минут через десять он замер, сраженный клаустрофобией и зноем. Черт его знает, сколько еще выбираться из этих зарослей. Похоже, метрах в тридцати опушка — впереди чуть покачивались прелестные деревья. Невероятно: над шершавым травяным морем пролетел павлин. Птица уселась в темной листве деревьев, и ее хвост в синем оперенье стал неотличим от ветки.
Юношеское стихотворение Сегуры о чудесной птице с холмов было его самым известным произведением, которое в школах учили наизусть и разбирали по косточкам, в результате чего от героини оставались кучка перьев да когтистая лапа. Стих стал его проклятьем. По правде, никакой редкостной птицы не было. Над полями отчима никто не летал. Но вот извольте: одна такая птица возникла живьем.
Сегура уже раскаялся, что не надел шляпу. И рубашку надо бы потоньше. Он просто решил глянуть на владения, которые, возможно, купит. Усадьба представляла собой дом, к которому вела платановая аллея, и несколько гектаров пустошей. Продолжив поход вслепую, Сегура споткнулся обо что-то деревянное. Наверное, лавка или помпа. Присев на корточки, он раздвинул траву и увидел лодку. Густой стрекот, висевший в воздухе, только усилил его одиночество.
Три недели назад Сегура покинул свой дом под Марсейяном, который отчим завещал его матери, мать — ему, а он оставил жене и детям. В поисках нового дома престарелый Люсьен Сегура на лошадке, запряженной в повозку, бороздил департамент Жер. Дабы избежать остроты неизведанного уединения, иногда он подвозил путников самых разных возрастов и сословий — одиночек и тех, кто забирался в повозку с парой чад и собакой. В беседах с ними он не таился, ибо с незнакомцами всегда откровенничал, и в ответ слышал рассказы о их работе в лесах, о поселениях вдоль рек и садах, которые они лелеяли за батрацкую плату. Слушая, он невидимкой входил в их мир.
Но вот однажды Люсьен Сегура выбрался из повозки, попросив семейство попутчиков покараулить его пожитки. Парадной аллеей он неспешно, точно павлин, прошел к запертому дому с окнами, забранными ставнями. Тяжелым камнем сбив замок, вошел в прихожую, залитую пыльным светом. Одна дверь вела в кухню, другая в столовую. Не заглядывая в комнаты, гулким коридором он прошагал к черному ходу и, дернув ветхую щеколду, сошел в сад, а потом в глубину высокой травы.
Сидя на корточках, старый писатель ощупал ноздреватые доски брошенной лодки. Размером с детскую кроватку, щелястое судно больше напоминало плот. На борту этого плавучего средства, за долгие годы прокаленного солнцем и источенного насекомыми, сохранилось гнездо уключины, а на корме — огрызок руля. Посудина говорила о том, что неподалеку есть водоем; Сегура запрокинул голову и вроде бы уловил запах воды. Он ринулся сквозь траву и через минуту вышел к озерцу. Скинув одежду, Сегура плюхнулся в блаженную прохладу, угомонившую зуд царапин и укусов.
Всю жизнь его считали отшельником. Однажды приятель охарактеризовал его «бирюком»; сей грубоватый и нелестный образ, разошедшийся в его окружении, был настолько же неверен, насколько полезен, ибо снабдил его границей личного пространства. Но верно то, что вопреки семейной стадности, главной была его воображаемая жизнь. Когда супружество его почило, в своих недрах он отыскал гризетку Клодиль, о беспутной жизни которой сочинил три книги. Вымышленная девушка стала его спутницей. Если считать это вывихом или извращением, то сей вывих помог ему пережить трудное время, и он бы ни за что не отрекся ни от него, ни от своей компаньонки. Этому персонажу, обитавшему в городе Ош, он хранил верность и вместе с читателями следил за его вымышленной судьбой. Многие полюбили Клодиль и слали ему письма, будто он знал ее в реальной жизни.