Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда по ночам с океана приходили сильные грозы; проливной дождь застиг их возле Сегала и Бузона, а под Сен-Жюстеном молния озарила реку, словно тропу сквозь историю, и Ария удержала сына, готового прыгнуть в ее мгновенную красоту. Наступил сезон гроз. Ария представила, как в Демю старый писатель безуспешно уговаривает ее мужа ночевать в пустующем доме.
Остановившись посреди открытого поля, путники выпрягали лошадей, которые жались к фургону — мол, им совсем не страшно, но лучше уж так, чем скакать в темноте. В ясные вечера Ария и Рафаэль устраивались в ковыле под сотней звездных слоев. Неисчислимое множество. Миллион оркестров. Непостижимая разумом бездна. Сердце мальчика разрывалось от счастья. Вот тогда-то он четко ощутил себя частицей всего, что было вокруг, — казалось, и вздох листвы, и пение матери исходят из него, а всякое его движение исполнено внешним миром.
Неподалеку от Плезанса произошло солнечное затмение. В полдень быстро сгустилась тьма. Рафаэль, из ведра поивший лошадь, заметил, что вдруг похолодало. Обернувшись, он встретил тревожный взгляд матери. Хлынул серый дождь, поднялся немыслимый ветер, пригибавший деревья к земле. Лошадь, дико косившая глазом, казалась деталью этой невероятной картины. Рафаэль не знал, что такое затмение. Наверное, божья кара, решил он, наступает конец света. Вцепившись в гриву, Рафаэль взглядом искал веревку, чтобы привязать лошадь. Убежит — не найдешь. Животное волчком завертелось, и он вскочил ему на спину. «Не смей!» — завопила мать, но в тот же миг сквозь деревья лошадь рванула во мрак, унося мальчика.
Приникнув к лошадиной шее, Рафаэль будто стал глазами животного, метавшегося из стороны в сторону. Он влип в мокрую спину неоседланной лошади, спотыкавшейся и закладывавшей виражи, пока не выскочила на широкое поле, небо над которым было чуть светлее, чем в лесу, и тогда припустила во весь опор. Мальчик слышал свое дыхание и храп лошади, глухой топот ее копыт в густой траве, а затем их внезапный перестук на деревянном мосту. Он держался за горячую звериную кровь. Может, в минуту — время утратило счет — они проскочили через погруженную во тьму деревню, где, кроме них, ничто не шевелилось, и вылетели к речным лугам. Потом свет потихоньку вернулся, воздух вновь полыхнул жаром, заблестела мокрая трава. Время вдребезги разбилось. Средь бела дня в небе сияла яркая луна. Лошадь успокоилась и почуяла на своих боках ноги невесомого седока, который в ином, безмятежном времени поил ее из ведра.
Рафаэль медленно ехал через поля. Все вокруг было внове. Он выглядывал деревеньку, через которую давеча проскочил, но ее не было. После деревянного моста на горизонте возник черный лес, у кромки которого металась фигурка матери. Рафаэль даже не понукнул лошадь. Наконец он спешился, съехав по скользкому лошадиному боку. Ноги его не держали, но он устоял, когда Ария его тряхнула и обняла.
К кухонной стене пришпилены две фотографии. На одной Люсьен Сегура в последнюю пору его жизни: сидит на садовой скамье под склонившейся темной веткой. От снимка веет официальностью и вместе с тем неким разгильдяйством. Последнее исходит от писательского облика: мятая рубашка, косматые усы, будто одолженные у какого-то зверя; но самая непринужденная деталь — лицо человека, которого только что осчастливили. Он ухмыляется, даже не пытаясь скрыть неприглядную кудлатость и отсутствие зуба. В нем угадываешь того, кто привык к сдержанности и смеется про себя.
В правой части снимка какое-то размытое непонятное пятно, напоминающее кляксу на безупречном холсте. Может, летучая мышь сослепу пролетела между объективом и литератором? Нет, это единственное фотографическое изображение писательского друга Льебара-Астольфа, который сердито обернулся на щелчок затвора, причем так резко, что вышел смазанным.
Вторая фотография была сделана в тех же местах, но гораздо позже сыном нечеткого сердитого пятна — Рафаэлем. На ней женщина, которую он встретил в писательском доме. Размер обоих снимков одинаковый, так что они в некотором смысле пара.
На втором фото объект снят крупнее. Вместе с веком фотография ушла от среднего плана, пренебрегая перспективой и фоном из лесов и горных гряд.
По пояс голая женщина движется на камеру и вот-вот выпадет из фокуса. Крепкое загорелое тело, в светлые волосы воткнуты веточки коровяка и розмарина — кажется, будто они растут из ее головы. Смеющийся рот, худые плечи и руки в грязных потеках. Энергию и чувственность она словно черпает из воздуха. Глядя на снимок, представляешь и человека с камерой, который в том же темпе пятится, чтобы удержать объект в фокусе. Об отношениях между невидимым фотографом и смеющейся перепачканной женщиной можно догадаться по ее радостному шутливому жесту, который она делает рукой в прилипших травинках. Эта женщина — просто Анна.
Архив Люсьена Сегуры;
Библиотека им. Банкрофта,[70]
Беркли, Калифорния. Пленка № 3.
Последние две недели большие часы над зеркалами бара «Лё Дароль» показывали двадцать минут двенадцатого. Часовщик все не приходил, ибо починял время где-то в пиренейских деревушках. Когда закончит, он появится со своими промасленными лоскутами и тонюсенькими отвертками. Снимет часы со стены, под остерегающие ойканья слезет со стремянки и устроит тяжелый механизм на мраморной барной стойке, нарочно заняв почти все ее пространство. Далее все пойдет по ритуалу. Часовщик потребует крепкий эспрессо и будет держаться с хмурой властностью, словно его призвали излечить начавшуюся слепоту дочери мэра. Обмакнет тряпицу в масляный соус и пинцетом погрузит ее в незримые глубины исполинских часов…
Удивительное племя, эти часовщики: одни угрюмы и бесчувственны ко всему, кроме механизма, в который собираются вдохнуть жизнь, другие неуверенны в своем даре, точно поэты. Поскольку мой отчим — второй муж матери — был часовщиком, я хорошо изучил их природу. Он, мой первый часовщик, не считал свой талант чем-то особенным. Всего-то нужно освоить несколько приемов; время от времени итальянцы и бельгийцы выдумывали нечто, что меняло местами причину и следствие, но в целом отчим полагал, что его работа ничем не отличается от труда огородника. От него я научился быть осмотрительным и безоглядным в своей работе. Получаешь ремесло, не талант. Служение ему не требует натуги или мрачности. Но других таких часовщиков я не встречал. Наблюдая за отчимом, я узнал достаточно, чтобы самому отладить ход часов, но всякий раз забарахливший хронометр несу тулузским мастерам, дабы посмотреть, как они священнодействуют.
Я люблю наблюдать за ремеслом, пусть скромным и неблагородным, но избегаю разговоров о нем, поскольку это все равно что спрашивать могильщика, какой тип лопаты он предпочитает или когда ему лучше работается — днем или при луне. Мне интересен лишь сам процесс и его невидимая подоплека. Даже если я не вполне понимаю, что происходит. В детстве для меня было удовольствием проехать по берегу Гаронны, где стояли четыре паровых двигателя, качавших воду в Тулузу. В окрестной тиши, где был слышен даже одиночный кряк утки, вдруг раздавался рев моторов, похожих на громадных обезьян, что плевались и пихались у водной кромки. Я был зачарован. Машины были словно взрослые мужики, занятые сложным шумным делом. Казалось, они могут напустить мрак.