Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что же ты поделаешь? — улыбается он.
— Почему это вы на «ты» со мной? — спрашиваю я. И снова — руки на груди. Он презирает меня за слабость. Он отпускает меня на все четыре стороны.
— Черт с вами! — говорю я. — Найду другой город.
Он провожает меня к дверям. Широко распахивает их.
— Видишь? — говорит он.
Я вижу… Вижу. Вся приемная забита вот такими же, как я. Они смотрят на нас выжидательно. Они ждут своей очереди. Там даже такая красивая москвичка мелькает. Она вытягивает шею и подобострастно смотрит на Сутилова.
— Видишь? — смеется он. — Без кадров не останемся.
— Ну и черт с вами, — говорю я и иду через приемную, расталкивая своих коллег.
— Если надумаешь, — кричит он, — возвращайся, примем!
…И я вернулся.
* * *
Вещи мои лежат на зеленой августовской траве.
Чемодан и одеяло. И авоська с копченой колбасой. И тючок из зимнего пальто.
Мне немного смешно: сельский учитель. Как я учить буду? Но здесь прекрасно!
Этот холм, мягкий и заросший, это высокое небо, этот полуразрушенный собор, несколько домишек вокруг… А там, за оврагом, — Васильевка, деревенька, похожая на растянувшуюся детскую гармошку.
Куда ты попал, мой милый, мой дорогой?
Мне немного смешно: у жизни свои планы, их не предусмотреть.
Откуда-то из-за деревни выглядывает испуганное и высокомерное лицо Сутилова. Он поглядывает настороженно: а не переменю ли я планов? А не смеюсь ли? Дам ли ему наконец покой?
Как хорошо! Как тихо! И солнце… Внизу, под холмом, счастливой подковкою изогнулась река. На горизонте — лес. Почему я отказывался ехать сюда? Не помню. Уже не помню… Солнце. Ранний вечер. И ни души. Что может быть лучше после грохота поездов, духоты вагонов, суеты большого города, тряских грузовиков, равнодушных чиновников?
Вещи мои лежат на зеленой августовской траве.
Вот здесь мне работать, в этом двухэтажном старинном кирпичном доме.
— У монахинь здесь трапезная была, — говорит мне Шулейкин, директор школы.
— Петухи поют, слышите? — говорю я, улыбаясь.
У Шулейкина маленькие добрые глаза. Он немного смущен. Это хорошо видно.
— Из университета к нам еще не присылали, — говорит он. — Университет — это не пединститут.
— Конечно, — говорю я значительно. — Впрочем, разве в этом дело? — говорю. — Университет, правда, дает больше знаний, но ведь дело-то в человеке…
— В душе, так сказать, — говорит Шулейкин.
— Конечно, — говорю я.
— В умении найти общий язык, — говорит Шулейкин.
— Еще бы, — говорю я.
Потом приходит завхоз.
— Готова квартира, — говорит он.
Мы берем по вещи каждый и идем по дорожке, и лопухи бьют нас по икрам.
— Хорошо у нас, — говорит Шулейкин. — Жаль, что в войну часть дубов повырубили…
— И так хорошо, — говорю я.
Он улыбается. Я улыбаюсь. Солнце садится.
Коридор каменного домика. Прямо — дверь. Небольшая комната. Белая. Большое окно с видом на реку и луг.
— Вот ваша келья, — смеется Шулейкин.
— Чудо! — говорю я.
— Здесь раньше жил монастырский казначей.
— Ого!
— Вид хороший, — говорит завхоз и уходит.
— А не боитесь глухомани? — говорит Шулейкин. — Серости не боитесь?
— Чепуха!
Знал бы он, как это прекрасно, когда солнце и простор… И нет дождя, проливного, осеннего…
— Тут у всех хозяйство. А вы что есть будете? Магазинов-то нету.
Прощупывает!..
— Буду пить молоко.
— Обзаведетесь хозяйством, — говорит Шулейкин. — Приживетесь. Невесту подыщем, — он смеется. — Не захочется уезжать. — Он говорит об этом недоверчиво и потом — тихо: — Народ здесь у нас не очень добрый. Вы это учтите.
— Чепуха, — говорю я.
Вот она, моя келья!..
— Ремонт сделаем, — говорит Шулейкин.
— Какой еще ремонт? Зачем?
— Дыры везде… Замерзнете…
— Чепуха.
— Это не чепуха, — мягко говорит он. — Пойдемте походим.
Мы идем с ним по поселку.
— А вон Виташа, — говорит Шулейкин.
Возле школы играют в волейбол.
— Виташа — это учитель, — говорит Шулейкин. — Виктор Павлович. Любит действовать исподтишка…
Поют пчелы. Пахнет медом…
* * *
Разве мог я понимать, как прекрасны люди, пока не попал сюда?
Мои восьмиклассники сидят передо мною неподвижно. Они еще многого не знают, но они прекрасны, и они мои. Им еще сладка неграмотность, но это не их вина. И холодная осень стремительно кружится по монастырю и обрамляет их лица.
Лица моих учеников неподвижны, но в их глазах давно горят огоньки здравого смысла, иронии, доброты, непримиримости и надежды.
А в это время на деревьях, что раскинулись вокруг, сидят птицы. И они поют. Они похожи на последние осенние листья. Я отчетливо слышу их звонкое пение даже сквозь двойные рамы окон.
Коля Зимосадов входит в класс в стоптанных сапогах, в залатанном пальтишке, с офицерской сумкой через плечо. Это уже через много лет он станет офицером. А пока он садится на свое место, коренастый и неторопливый, и устраивается, и всё раскладывает по своим местам, и смотрит на меня, словно надеется, что именно сейчас-то и раскрою я ему все премудрости учености. Он давно уж перерос свои пятнадцать лет, взрослый маленький мужичок с грубоватыми руками.
— «Окно» пишется, Коля, через «о»… Забыл?
Он краснеет, крутит головой, старательно исправляет ошибку. Кто-то обучал их не очень влюбленно.
— Нравится вам ваша школа?
— Хорошая школа, каменная, — говорит кто-то.
Мне вспоминаются испуганные маленькие глаза Шулейкина, когда я объявил ему, что первый диктант весь класс написал на единицу.
— Что с вами? — спрашивает он.
— Всё в порядке, — говорю я. — Вот посмотрите.
Он дрожащей рукой перелистывает странички.
— Может быть, у вас с дикцией не всё хорошо?
— С чем?..
— Может, вы диктовать не умеете?
— Ну, знаете!..
— Такой грамотный класс, и нате…
Он так говорит об этом, что я чувствую себя виноватым, хотя и недели не прошло, как я вошел в этот класс.