Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— От холода у учеников руки краснеют, — говорю я.
Он смотрит на меня и слегка улыбается.
— Я видел сегодня: руки красные, озябшие, мел не держат… Обидно…
— У Багреевой Веры руки от кипятка красные, — говорит он, — обварила. — Он смотрит на меня и слегка улыбается. — Конечно, обидно, — говорит он, такие красивые руки…
Ей семнадцать?.. Вот почему уже ничего детского в молчаливых и неподвижных ее губах.
— Мать у нее красавица, вот увидите… Так сказать, красит наш унылый пейзаж. А летом у нас хорошо.
И он продолжает внимательно вглядываться в меня. И что-то жалкое мелькает в его взгляде. Мне грустно и не по себе. Хочется уйти из этой комнаты, где, кроме стен и стола, покрытого красным сатином, больше ничего нет.
* * *
И здесь, оказывается, льют дожди. И здесь — холодно и сыро. И келья моя протекает. И четыре кубометра осиновых дров гниют под дождем. Чем я буду зимой отапливаться?
— Еще будут хорошие деньки, — говорит Мария Филипповна, пионервожатая. — Еще в колхозе наработаемся.
— То есть как это?
— Обязательно, — говорит она. — Все пойдем: и ученики, и учителя.
Если бы я был посчастливей, сидел бы сейчас в публичке. Завтракал бы дома. Ходил бы в кино, когда хотел…
— Вы приходите к нам пообедать, — говорит Мария Филипповна. — Что ж на молоке на одном сидеть… Разве можно?.. Живот испортите.
— Я солдат, — смеюсь я. — Я привык ко всему.
А у них дома, наверное, тепло. Они обжились… Дом!
— Мне бы вот сахару достать, — говорю я.
— А вот мы в воскресенье в Козельск за продуктами поедем… Давайте с нами…
Чаю хочется!.. Обыкновенного горячего чаю… Раньше мне хотелось быть великим, хотелось попасть на Северный полюс… Хотелось написать роман… А сейчас хочется чаю…
— А я примус в Козельске куплю. Чай буду варить себе.
Она смотрит на гнилые дрова. Покачивает головой.
— Безобразие, — говорит. — Человек университет окончил, а они дров хороших дать не могли!.. — И оглядывается.
— Кто они?
Она смеется. Оглядывается по сторонам.
— Вы потише, — лицо у нее растерянное, — у нас в поселке слышно очень.
— Колхоз тут у вас развалюшка какая-то, — говорю я.
— Тшшш…
Губы у нее становятся белыми. И она шепчет этими белыми губами:
— Что вы… что вы… — И снова громко: — Послевоенные трудности. Ничего, это мы наладим… — И снова шепотом: — А то еще ученики услышат. Белыми губами: — Они знаете какие?.. — И снова, извиняясь: — Вы мне всю работу испортите…
…Я говорю своим восьмиклассникам:
— Результаты третьего диктанта — колы. Нравится?
Они молчат.
— Не нравится?
Они молчат.
— Цыганков Ваня, тебе нравится?
Он стоит за партой. Крутит рыжей кудлатой головой.
— Ну, нравится тебе такой результат?
— Не-е…
— Кому нравится?
Они молчат.
— Вот и выбирайте. Сами выбирайте, — говорю я. — Как скажете, так и буду поступать.
Что-то подкатывает к горлу. Что-то душит меня. Ну вы, ну поддержите хоть вы меня! Скажите хоть одно слово. Я не знаю, чем это кончится, но давайте воевать…
— Мы можем писать легкие диктанты, как тогда… Если вы хотите. Я даже могу подсказывать вам. Вы меня любить будете за доброту мою… А?
Они молчат.
— Меня все хвалить будут… Хороших дров мне привезут. Будет большой праздник…
Кто-то фыркает. Или я напрасно взываю к ним?
— И спрашивать я буду очень облегченно. И когда буду спрашивать, буду в окно глядеть, чтобы не мешать вам в учебник подсматривать…
Коля Зимосадов сидит, насупившись. У Маши Калашкиной растерянная улыбка на некрасивом лице. Шура Евсиков барабанит по парте пальцами. Он очень сосредоточен.
— Хотите такую жизнь? Да? Одно слово, и всё будет по-вашему.
Они молчат.
— Хотите?
— Не хотим, — говорит Гена Дергунов и прячется за развернутую книгу.
— А ты за всех не отвечай, — говорит Саша Абношкин.
— Хотите?
— Лучше, чтоб полегче, — улыбается Маша Калашкина.
Подвел ты меня, Абношкин!
— Полегче не будет, — говорю я.
Они молчат. Бунт?
— Пусть кол, да мой собственный, — говорит Шура Евсиков. — Мне чужие четверки не нужны.
Ааа… Вот оно!
— Зимосадов.
— А мне тоже не нужны…
— А ты, Абношкин?
— А чего я?..
— Нагорит вам потом, — говорит мне Маша Калашкина. — Вам Шулейкин даст…
— Не твоя забота, — говорит ей Саша Абношкин.
— Выставлять колы в журнал? — спрашиваю я.
Они молчат.
— Выставлять?
Они молчат.
— Выставлять или нет?
— Ставьте, — говорит Гена Дергунов и прячется за развернутую книгу.
— Кто за?
Они поднимают руки.
Ну вот, теперь и начнется!.. Зачем мне это? Друг мой, друг мой, за то ли ты взялся?.. А в монастыре бывал Толстой… Забыл ты об этом, забыл… Хватал бы ниточку за неверный ее конец… Потомки спасибо сказали бы!..
— Не тем вы занимаетесь, — мягко говорит мне в учительской Шулейкин. Возбудили детей.
— Детей? — смеюсь я.
Теперь наши позиции стали хоть определеннее. Теперь легче. Вот — я, а вот — он. Главное теперь — это не нарваться, не раскричаться, не устроить истерику.
— Детей? — смеюсь я.
— Вы еще очень неопытны, — мягко говорит он. — Можете споткнуться…
Я улавливаю легкую угрозу. Она едва ощутима, как в жару — будущий дождь.
— Они не так безграмотны, как вам кажется, — говорит Шулейкин.
— Вы мне угрожаете?
— Вот видите, как вы поняли товарищеский совет? — качает он головой. — Вот видите?..
— А может быть, и в самом деле, — говорит Клара Ивановна, — начать с колов?.. Ну пусть уж…
Он останавливает ее едва заметным движением руки, и она послушно смолкает.
— Послушайте, Михаил Андреевич, — говорю я Шулейкину, — вы что, боитесь меня? Или я ваши планы нарушил? А?
— Я ничего не боюсь, — говорит он.
— А чего вас бояться, — говорит Маракушев Николай Терентьевич вызывающе, а сам смотрит на Шулейкина, словно ждет его распоряжений.