Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Билл продолжал есть, словно не слыша упоминания своей профессии и места работы, и Эльфрида принялась расспрашивать меня об учебе. Она все еще улыбалась, но ее улыбка стала иной. Уголок ее рта едва заметно, но неприятно подергивался как бы в нетерпении, она словно ждала, когда же я наконец доберусь до конца своих объяснений, чтобы она могла сказать (и действительно потом сказала): «Да ну, я бы и за миллион долларов не стала читать всю эту чушь».
– Жизнь слишком коротка, – сказала она. – Видишь ли, у нас в газете иногда появляются личности с подобным багажом. Ну хорошо, диплом у него с отличием. Филолог. Философ. Пришел, а ты не знаешь, что с ним делать. Они и на десять центов написать ничего не могут. Я ведь тебе рассказывала, да? – бросила она взгляд в направлении Билла, тот поднял голову и одарил ее вежливой улыбкой.
Она дала этой информации время отстояться.
– А что ты делаешь на досуге?
В те дни один из театров Торонто давал спектакль «Трамвай „Желание“», и я рассказала ей, что специально ездила туда с парой приятелей на поезде, чтобы его посмотреть.
Эльфрида со стуком уронила на тарелку нож и вилку.
– Как? Эту грязь? – вскричала она. Ее лицо так и прыгнуло на меня, искаженное отвращением. Потом заговорила спокойнее, но все еще с язвительным неудовольствием. – Ты что, специально ездила в этакую даль, в Торонто, чтобы посмотреть такую гадость?
С десертом мы к тому времени покончили, и Билл воспользовался моментом, чтобы, с нашего позволения, отлучиться. Спросился у Эльфриды, потом, еле заметно поклонившись, у меня. Вернулся на веранду, и через короткое время мы уловили дымок его трубки. Эльфрида, провожая его взглядом, казалось, забыла и о пьесе, и обо мне. Ее лицо озарилось такой поразительной нежностью, что, когда она встала, я уж подумала, будто она сейчас же двинется за ним следом. Но она лишь сходила за сигаретами.
Протянула мне пачку, и когда я одну взяла, сказала с наигранной веселостью:
– Ты, я смотрю, так и не избавилась от дурной привычки, которую приобрела с моей подачи.
Вероятно, вспомнила, что я уже не ребенок, в доме у нее я по ее же приглашению, да и вообще нет никакого смысла приобретать в моем лице врага. Я, в свою очередь, тоже спорить не собиралась: мне было совершенно все равно, что думает Эльфрида о Теннесси Уильямсе. Да и о чем бы то ни было вообще.
– Что ж, это твое дело, – сказала Эльфрида. – Можешь ходить смотреть спектакли какие хочется. – Помолчала, а потом добавила: – Кроме всего прочего, ты ведь скоро станешь замужней женщиной.
Судя по тону, значить это могло как «приходится признать, что ты выросла», так и «скоро, дорогая моя, будешь ходить по струнке».
Мы встали из-за стола и начали собирать тарелки. Работая вместе в тесном пространстве между кухонным столом, раковиной и холодильником, мы скоро без слов приноровились ловко и согласованно отскабливать и составлять тарелки стопкой, набивать оставшейся едой небольшие контейнеры и убирать их в холодильник, в раковину налили горячей мыльной воды, а предметы столового серебра, которыми никто не пользовался, сразу собрали и распихали по бархатным ящичкам буфета. Пепельницу взяли с собой на кухню и время от времени прерывались, чтобы с деловым видом затянуться пару раз сигареткой. Бывают вещи, в которых женщины, когда работают подобным образом вместе, сходятся или не сходятся: хорошо ли, к примеру, за работой курить, или лучше не курить, чтобы какая-нибудь заблудшая частичка пепла не попала на чистую тарелку, или, допустим, все ли без разбору, что было на столе, обязательно надо мыть, даже если этим предметом никто не пользовался. Выяснилось, что в этих вещах мы с Эльфридой сходимся. Кроме того, мысль о том, что, как только посуда будет вымыта, я тут же смогу удрать, придавала мне мягкости и великодушия. Эльфриде я успела уже сказать, что этим вечером у меня еще одна встреча.
– А что, красивые тарелки, – похвалила я. Тарелки были кремовые, чуть желтоватые, с узором из синих цветочков по краю.
– Так ведь… мамины свадебные, – сказала Эльфрида. – Еще один подарок, который сделала мне твоя бабушка. Бабушка собрала сервизы моей матери и куда-то спрятала, отложила до тех пор, пока они не понадобятся мне. Джини даже и не знала ничего об их существовании. А то бы эта компашка быстро им ноги приделала.
Джини. Эта компашка. Ее мачеха и сводные братья с сестрами.
– Ты ведь знаешь об этом, правда же? – повернулась ко мне Эльфрида. – Знаешь, что случилось с моей матерью?
Конечно же я знала. Мать Эльфриды умерла после того, как у нее в руках взорвалась керосиновая лампа, – то есть умерла от ожогов, полученных, когда лампа взорвалась в ее руках: и тетушки, и мать вспоминали об этом непрестанно. Ни один разговор ни о матери Эльфриды, ни о ее отце, да и о ней самой тоже не обходился без того, чтобы эту смерть не вытаскивали на свет божий и не крутили бы и так и сяк. Именно это и стало поводом для того, чтобы отец Эльфриды бросил ферму, сделав шаг, несомненно, вниз в моральном отношении, если не в финансовом. Этим же объяснялась и преувеличенная аккуратность моих родственников в обращении с керосином, и их безусловная благодарность за электричество, каким бы дорогим оно ни было.
А для ребенка в возрасте Эльфриды это был, конечно, ужас. Который, может быть, и стал причиной всему тому, что она потом с собой сделала.
Не разразись та гроза, она бы никогда не стала зажигать среди бела дня лампу.
Она оставалась в живых всю ту ночь, и следующий день, и следующую ночь, хотя для нее было бы в тысячу раз лучше, если бы все кончилось быстрее.
А всего год спустя в их края пришло электричество, и все эти лампы стали никому не нужными.
О чем разговор ни заведи, мои тетушки и мать редко сходились во мнениях, но эту историю они переживали одинаково. Когда упоминалось имя матери Эльфриды, в их голосах звучало одинаковое чувство. Вся эта история была для них этаким ужасным сокровищем, которым наша семья может похвастать, а больше не может никто, она как награда, которую никто не отберет. У меня, когда я их слушала, возникало такое ощущение, словно при мне произошел бесстыжий сговор, разрешающий усладительное копание в том, что на самом деле противно и гибельно. Их голоса были как черви, копошащиеся в моих потрохах.
По моему опыту судя, мужчины не таковы. От событий пугающих они поскорее отводят взгляды и ведут себя так, словно хотят сказать: ну, случилось, что же теперь сделаешь? А вновь и вновь об этом судить, рядить и рассусоливать бессмысленно и ненужно. Мужчины не любят бередить чувства, ни свои, ни чужие.
Так что, если Эльфрида собирается затеять разговор об этом, подумала я, хорошо, что я не привела сюда жениха. Хорошо, что ему не придется слушать рассказ про Эльфридину маму и вдобавок узнать, что моя мать, да и все большое наше семейство влачит достаточно бедное существование. Он обожал оперу и «Гамлета» Лоуренса Оливье, но на такого рода трагедии у него времени не было – фу, убожество! – во всяком случае, на трагедии в обыденной жизни. Его родителями были здоровые, симпатичные и преуспевающие люди (хотя он, разумеется, говорил, что они жутко скучные), и ему никогда не приходилось общаться ни с кем, чья жизнь проходила вне этого привычного ему круга солнечного света. Жизненные несчастья – удача ли отвернулась, здоровье ли подвело, или с финансами какая незадача – он считал следствиями глупости и ошибок, а его решительное одобрение меня не распространялось на моих задрипанных родственников.