Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карла мы похоронили с теми почестями, на которые был способен в данных обстоятельствах Вермахт. Его и других погибших в том бою солдат предали земле здесь, где уже был глубокий тыл. Похоронная команда подготовила могилы и деревянные кресты, на которых были написаны имена и звания погибших. Дивизионный капеллан читал отходную молитву, а мы стояли, склонив головы, отдавая последнюю дань нашим парням.
Слезы текли у меня по щекам, я был не в силах скрывать их. За два дня я потерял двух близких людей, и в обоих случаях их смерть непосильным грузом ложилась на мои плечи.
Выстрелы прощального салюта громким, раскатистым эхом прокатились по округе, заставив меня вздрогнуть. Каждая пуля, выпущенная в небо, казалось, ранила мое сердце.
Церемония закончилась, а я еще долго стоял, глядя на свежеструганый крест с написанными на нем готическим шрифтом буквами. Издалека доносился грохот канонады, ставший уже неотъемлемой частью окружающей действительности. Подумал вдруг, что теперь мне всегда суждено слышать его, и оттого стало еще горше на душе. Я повернулся и быстро зашагал прочь от могил.
Наш экипаж разместили в одном из домов вместе с гренадерами «Великой Германии». Эти ребята находились в резерве и наслаждались каждой свободной минутой нахождения в тылу. Кто-то играл на аккордеоне или губной гармошке, кто-то резался в карты, а остальные, и таких было большинство, — отсыпались.
Нашему экипажу было не до веселья. Мы потеряли отличного парня и первоклассного механика-водителя, а наш «тигр», словно шрамами, покрытый следами попадания снарядов, был сейчас бесполезной грудой металла. Какое, к черту, веселье?!
Больше всего я боялся, что после произошедшего мой экипаж отвернется от меня, но этого не произошло. Напротив, парни старались растормошить меня, как умели. Сквалыга Зигель задаривал «Шока-колой» и сигаретами, Херманн порывался вести со мной отвлеченные беседы, а Шварц постоянно рассказывал забавные истории о своей бурной юности. Никто не обвинял меня. Напротив, они всячески давали понять, что сорваться в бою легко мог каждый из них. Я был искренне им благодарен.
Если у меня на душе висел тяжкий груз, то ребята достаточно быстро оправились после потери. Мы были на войне и не в первый раз теряли здесь близких людей. Я же чем дальше, тем глубже переживал произошедшее и находился на грани отчаяния. Время тянулось медленно, бездействие утомляло сильнее любой тяжелой работы. Я жаждал скорее оказаться на линии фронта и даже не для того, чтобы мстить за смерти друзей, а в надежде забыться, почувствовать скоротечность времени, где день — мгновение, а ночь — секунда.
И конечно, я жаждал расправы над неуязвимым «триста третьим». Как только я не уничтожал его в своих грезах, как только я не мстил за Отто и Карла! Говорят, что нельзя жить только ненавистью и жаждой мщения, эти чувства выжигают человека изнутри. Человек становится засохшим комком грязи. Но я только тем и подпитывал себя, а что произойдет после, меня не волновало. У меня было незаконченное дело, и только ради него я еще не пустил себе пулю в лоб, хотя такая крамольная мысль приходила на ум.
Наступление продолжалось, хотя и не так успешно, как предполагалось вначале. Борьба шла за каждый метр, мы каждую минуту теряли людей и технику. Все это мы узнавали от раненых, поступавших с линии фронта. У многих прибывших оттуда в глазах читался страх и непонимание. Впрочем, все люди, пережившие тяжелейший психологический шок, выглядели одинаково. Наверное, и мы вернулись с такими же выражениями лиц.
Кормили нас здесь неплохо, мы получали свежие газеты, которые иначе как «сортирными новостями» и не называли, реже письма из дома. Зигелю в письме пришли фотографии подросших детей, и целый день он бегал радостный, светился от счастья и порядком всем поднадоел. Мне тоже передали весточку от жены, я жадно пробежал ее глазами и убрал подальше. Перечитывать и уж тем более отвечать на письмо я пока не собирался. У меня не было на это ни желания, ни сил. Нужно было сначала разобраться в себе, мои душевные раны должны были хоть немного затянуться. Но пока этого не происходило.
Ребята за прошедшие дни успели наладить свой быт, ходили гладко выбритые, подстриженные. Мне было безразлично, как я выгляжу, но добряк Херманн настоял на своем и простирал мой комбинезон, сплошь покрытый грязью и запекшейся кровью. Наше командование было далеко впереди, и тут нас никто не трогал. Каждый понимал, что мы вынесли и в каком состоянии находятся сейчас наши расшатанные нервы. Достаточно одной искры, и человек мог вспыхнуть, сорваться. Никому это не было нужно. Штабная шушера, чистенькие адъютанты и прочий тыловой ливер обходили нас стороной, не без основания опасаясь спровоцировать «психованного ветерана» — так они называли нас за глаза.
При мне был случай, когда унтер-офицер, занимающий непыльную должность адъютанта, был чудесным образом побит ветераном под веселый смех гренадеров. Я не расслышал, что сказал унтер, но, проходя мимо, он случайно споткнулся о спавшего прямо на земле изнуренного долгими боями пехотинца. Одетый в покрытую засохшей грязью форму, гренадер сливался с пейзажем, и не заметить его было проще простого. Адъютант, брезгливо воротя нос, смотрел на встрепенувшегося и ничего не соображавшего спросонья солдата, как на выброшенную вещь. По движениям его скривившихся пухлых губ я понял, что он произносит нечто оскорбительное. Гренадер удивленно выслушал унтера и медленно поднялся.
— Это ты кому все говоришь? — пробасил он. — Это я развалился, как свинья?
Унтер побледнел, как полотно, понимая, что не на того нарвался, сделал скорбное лицо и что-то промямлил.
— А мне твои извинения ни к чему, — сощурил глаза гренадер и толкнул адъютанта в грудь. Чистюля потерял равновесие и шлепнулся на задницу, подняв клубы пыли. Пехотинец уселся на унтера и здоровенными, как лопаты, ладонями принялся выдавать ему шлепки по лицу. Никто не вмешивался. Адъютант трепыхался, пытаясь вырваться, что в конце концов ему удалось. Он вскочил и тут же рванул с места, сопровождаемый громкими насмешками зрителей.
— И эта тыловая слизь будет мне такие вещи говорить?! — возмущался гренадер.
— Ты бы полегче, Франц, — подошел к нему другой пехотинец. — Настучит он на тебя, и в штрафную роту пойдешь.
— Там тоже люди воюют! — отмахнулся Франц. — Мне после прошлого боя уже ничего не страшно. Нас танками в окопах давили! Ты видел когда-нибудь, как твоего лучшего друга на гусеницу наматывает, а ты лежишь рядом и сделать ничего не можешь? Потому что танк в сантиметре от тебя, и вот-вот по тебе так же пройдется. И ты в землю зарываешься, потому что жить вдруг захотелось?! А?!
— Успокойся, — продолжал увещевать его приятель. Он схватил Франца за локоть, пытаясь утихомирить.
— Пусти! — вырвался тот. — Да я впервые за последние двое суток заснул! До этого даже спать не мог!
Минут через пять его все-таки удалось успокоить, и он снова свернулся на земле и уснул. Жизнь гренадера была удручающей. Нас, танкистов, хотя бы защищала броня, и шальная пуля нам не страшна при условии, что ты не высовываешься из люка по самые яйца. Хотя и в нашем положении были свои минусы. Постоянное нахождение в замкнутом пространстве давит на психику. Мы считали за счастье провести ночь снаружи танка. У многих бывали нервные срывы на этой почве. С другой стороны, прямое попадание снаряда превращает танк в братскую могилу. И ты не отползешь и не откатишься, как это может сделать простой пехотинец. Ты сидишь в трясущемся и раскачивающемся из стороны в сторону металлическом гробу, физически ощущая, как снаряды бьются о броню. В лучшем случае ты после боя выскакиваешь из люка и радуешься, что на этот раз пронесло, а в худшем — все, что осталось от тебя, — куски мяса, которые были когда-то преданным фюреру бойцом и защитником Фатерлянда, а теперь прилипают к раскаленной броне и медленно поджариваются, пока твоя душа мечется между раем и адом.