Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему? – Ксеню я любил и разрыв переживал достаточно тяжело.
– Понимаешь, ей не очень важны хорошие и даже уникальные качества, составляющие основу твоей личности, а принимать твои недостатки, которые являются обратной стороной этих качеств, она не готова.
Честно скажу, я тогда не понял, о чем она говорит, и потом еще долго пытался изменить в людях какие-то черты характера, не сознавая, что именно они являются неотъемлемым приданым к восхищавшим меня добродетелям.
Вдруг по лицу Лидии Львовны пробежала тревога:
– Сашенька, ты только с Сеней продолжай дружить, он хороший парень, добрый, но нет в нем ярости, а она должна быть у мужчины, хотя бы иногда. Я очень за него волнуюсь. Присмотришь за ним? У тебя все в жизни получится, а у него нет, пусть хоть друзья достойные рядом будут. Обещаешь?
Я впервые видел какую-то беспомощность во взгляде этой сильнейшей из всех знакомых мне женщин. Самая большая плата за счастье любить кого-то – это неизбежная боль от бессилия помочь. Рано или поздно это обязательно случается.
Катя вернулась из ванной комнаты, мы выпили крепко заваренного чая, поговорили о чем-то и ушли.
Через неделю Лидия Львовна умерла во сне. Сеня так и не успел к ней заехать, потому что мы опять куда-то умотали на выходные.
Месяца через два мы поехали с ним в Москву. «Красная стрела», купе, целое приключение для двух оболтусов. В нашу келью заглянул буфетчик, и я попросил к водке, припасенной заранее, томатного сока.
Открыл, налил полный стакан и взглянул на Сеню. Он смотрел на мой сок и плакал. Ну, точнее, слезы остановились прямо на краю глаз и вот-вот должны были «прорвать плотину».
– Сенька, что случилось?
– Бабушка. Она всегда просила покупать ей томатный сок.
Сеня отвернулся, потому что мальчики не плачут при мальчиках. Через несколько минут, когда он вновь посмотрел на меня, это уже был другой Сеня. Совсем другой. Старее и старше. Светлый, но уже не такой яркий. Его лицо было похоже на песок, который только что окатила волна. Бабушка ушла, и он, наконец, в это поверил, как и в то, что больше никто и никогда не будет любить его так, как она.
Тогда я понял, что, когда умирает близкий человек, мы в одну секунду испытываем боль, равную всему теплу, какое получили от него за бесчисленные мгновения жизни рядом.
Некие космические весы выравниваются. И Бог, и физики спокойны.
– Убийственная красота. – Патрикей любуется на себя в зеркало. Нижние его конечности обтянуты красными лосинами, заправленными в сапожки. Остальное тельце голенькое, бледный животик пульсирует, сосочки трепетно морщатся. На голове фальшивыми камушками поблескивает корона. Позу он принял балетную, добавив к ней непонятно где подсмотренный, боюсь, врожденный, вульгарный изгиб. – Ну? – снисходит до меня Патрикей, отставив ручку с пластмассовым перстеньком на безымянном.
Не прошло и получаса, как он забежал мне за спину, проникнув в открытую на лестничную площадку дверь, тотчас из комнаты донесся звук – удар по клетке. Его мать тоже не глухая, отправила мне нежную улыбку, полную извинений и раскаяния за сына. Я эту улыбку принял, как и торопливый поцелуй, которым она наградила мою левую щеку. Левша, все время слева чмокает. Приложила ко мне губы, как прикладывали промокашку к незначительному факсимиле в пору чернил и перьев, а сама была уж не здесь, мысленно скакала вниз по ступенькам, не дождавшись лифта, и рулила нетерпеливо навстречу предсказуемым, многократно пережитым, но не менее от того желанным удовольствиям субботней ночи.
Заперев дверь, я шагнул в одну из двух комнат моего необширного жилища, в ту, где Патрикей колотил по клетке.
– Не надо пугать его, он живой. Вот если бы ты сидел в комнате, а по стенам бил какой-нибудь великан? – Я взял Патрикея за руку и повел подальше от клетки, от забившегося в угол представителя животного царства, шиншиллового семейства, серого меховика Кузи, усы которого мелко дрожали от страха.
Напоследок Патрикей треснул по клетке еще раз, оглянувшись с неутоленным волнением, с грустью, свойственной увлеченному трибунальному стрелку, когда уже подготовил под себя очередного приговоренного, а тебя снимают с вахты и твоего агнца выпадает прикончить сменщику.
Мягкие волосики на холке Патрикея приятно скользнули под моей ладонью. Подзатыльник получился в меру крепкий, убедительный, без увечий.
Захныкал. Знал бы, как я себя сдерживаю, чтобы не свернуть его тонкую шейку с позвоночной оси, радовался бы. Маленький мерзавец проделывает с клеткой одно и то же каждый свой ко мне визит. И что его привлекает в этих ударах? Мое волнение, ужас Кузи или глухой звон десятков накрест спаянных железных соломин?
Она приводит сына ко мне, когда не с кем оставить. Он играет с куклами и наряжается девочкой. Месяц как исполнилось восемь. Мальчишка, который ни за что не соглашается в холода поддевать под джинсики обычные колготки, – только лосины, да и те либо красные, либо других кабарешных цветов. Ладно бы только в холода, в теплое время он тоже носит только лосины, уже без всяких джинсиков. И как он умудрился корону отыскать. Я же ее спрятал глубоко в шкаф. Весь в мать с ее привычкой рыться в чужих вещах. И вот он, быстро забыв о подзатыльнике, красуется передо мной в красных лосинах, сапожках и короне и едва не протягивает ручку для поцелуя.
– Ты очень хорош собой. Тебя ждет какао.
Заинтересовался. Скинул корону, поспешил на кухню. Корона от падения разломалась. Пластмасса. Я поднял половинки, убрал подальше, иду следом. Пороть его надо. Доктора говорят, при порке выделяются эндорфины.
– Салфетку.
Салфетки трубочкой торчат из вазы на расстоянии руки. Ему лень тянуться. Делаю вид, что не слышу, нахожу себе занятие – перебираю вилки, вглядываюсь, вдруг что новое разгляжу в этих вилках. Начинает громко хлюпать, брызгаться, утираться локтем, все время косясь на меня. Утрется и глянет. А рядом на столе куколка сидит, которую он с собой притащил. Вся из себя фифа. Небось хочет стать таким, как эта куколка. Точнее, такой.
Немного тревожусь за его будущее. Что, если, когда он вырастет, примут закон, предусматривающий для физлиц за красные лосины посажение на кол при большом стечении мирян в немарком и практичном. И законодатели с исполнителями будут очень возбуждены. Созерцая казнь того, кто позволил себе запретное, непременно испытываешь возбуждение. Они в себе каленым железом, а этот позволяет. И от воплей его они будут спускать в недра своих балахонов, в поддетые под десять рейтуз красные лосины, которые и сами тайно натягивают, стыдясь только одного, высшего свидетеля, которого, к счастью, не существует. А как еще словить это изысканное, непроизвольное наслаждение, как не искореняя в других то, что самому не дает покоя.