Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через восемь дней, 14 мая, коляска с тремя пассажирами подъехала к стоящему в Петербурге у Калинкина моста зданию Третьего отделения Собственной Его Величества канцелярии. Чижова отвели в довольно просторную комнату с двумя большими окнами, выходящими во двор. В углу — печь, у одной стены — кровать с тюфяком, подушками и одеялом, у другой — диван, кресла, стол и даже фортепиано, правда, запертое на ключ. Обстановка почти домашняя, если бы не двое вооруженных солдат у дверей комнаты. Их присутствие было одной из главных пыток ареста.
Самих солдат Чижов не воспринимал одушевленными — они стояли, как вкопанные. Жили только их глаза. Если Чижов стоял, сидел или лежал, глаза отрешенно отдыхали. Но стоило арестанту пошевелиться — они тотчас оживали и неотвязно следовали за ним, если он начинал нервно ходить из угла в угол.
Спустя какое-то время в комнату зачастили посетители.
Первым вошел солдат с бритвенным ящиком, обернутым в полотенце.
— Чего тебе надобно? — спросил недовольно Чижов.
— Я цирюльник, прислан к вашему высокоблагородию.
— К чему? Ты же видишь, что я не бреюсь.
— Его превосходительство генерал Дубельт послал меня…
— Пошел вон, ты мне не нужен. Вероятно, генерал велел позвать тебя к себе! Пошел!
Цирюльник вышел. Вслед за ним стали приходить какие-то люди — все под ничтожными и пустыми предлогами: один спросит, есть ли ключ от фортепиано, другой — чиста ли комната… Видно было, что приходили из любопытства.
Свое возмущение Чижов сорвал на штаб-офицере, заглянувшем к нему.
— Скажите, — не выдержал он, — вы все приходите ко мне из собственного интереса или по приказанию начальства?!
Штаб-офицер смутился не столько от вопроса Чижова, сколько от тона, каким это было сказано. Ему неловко было при солдатах ретироваться. Между тем арестант пришел в бешенство, подбежал к столу, схватил принесенный накануне поднос с едой и с размаху швырнул его на пол, да так, что бывшая на нем посуда разбилась вдребезги.
— Что я вам, обезьяна, что ли, что вы все меня разглядываете?! Ступайте к Дубельту и скажите, чтобы он соизволил немедленно явиться ко мне и объяснить причину моего ареста!
Штаб-офицер что-то пробормотал и выскользнул из комнаты.
Вскоре действительно пришел сам начальник Штаба корпуса жандармов, управляющий Третьим отделением Леонтий Васильевич Дубельт. Окинув взглядом обстановку, в которой содержался подследственный, и задержавшись на еще не просохшем пятне на полу после только что убранных остатков пищи и осколков посуды, он укоризненно покачал головой, опустился в кресло и пригласил сесть Чижова.
— Вас арестовали как члена тайного общества, опасную деятельность которого удалось вовремя пресечь, — сообщил Дубельт. — Сознайтесь, каковы ваши убеждения, назовите людей, с кем вы были преступно связаны, и вы облегчите свою участь.
— Я славянофил, — ответил Чижов с вызовом. — Русского или точнее сказать, — он сделал ударение, — московского направления. Надеюсь, этим все сказано…
Темпераментный, не терпящий чьего бы то ни было диктата и принуждения, Чижов был чрезвычайно возмущен арестом, ломавшим все его издательские планы. Просидев под следствием в Третьем отделении две недели, он оставил по себе память на многие годы. Дубельт, ведший дело кирилло-мефодиевцев, так вспоминал о Чижове: «Это был какой-то черт, а не человек, очень бедовый, упрямый и пресердитый»[207].
Подобно Н. И. Гулаку, Н. И. Костомарову, Т. Г. Шевченко и П. А. Кулишу, Чижов упорно отрицал свое отношение к «преступному обществу», находившемуся к моменту ареста его членов лишь в стадии организационного оформления. Среди вещей Чижова не оказалось главных улик — кольца и образа во имя святых Кирилла и Мефодия. На первом же допросе Чижов показал, что принадлежал к кружку московских славянофилов, и в дальнейшем последовательно отстаивал это утверждение.
Из близких друзей Чижова к дознанию по делу кирилло-мефодиевцев был привлечен Николай Аркадьевич Ригельман. В 1843–1845 годах, путешествуя по славянским землям, он общался с видными деятелями чешского и словацкого национального возрождения: В. Ганкой, Л. Штуром, Л. Шафариком, Я. Колларом — и впоследствии в письмах к ним из России употреблял, по словам перлюстраторов из Третьего отделения, «сомнительные выражения о славянском развитии, о возвышении простого народа, о чувстве общего братства и равенства»[208].
Центральное место в его взглядах занимала идея о возвращении всех славян к единой Православной вере и распространении среди них единого письменного языка — русского, как наиболее употребительного; по мнению Ригельмана, единение на религиозной и языковой основе в совокупности с особой духовной организацией славян обеспечит в будущем славянскому племени всемирно-историческую роль.
Кроме Чижова, Ригельман имел тесные контакты со всеми московскими славянофилами, но особенно был близок к А. Н. Попову, И. С. Аксакову и А. И. Кошелеву. Живя на «благословенной Украйне», он часто приезжал к друзьям в Москву (последний раз был в Москве за год до ареста — в начале 1846 года, вместе с Чижовым).
В то же время Ригельман поддерживал связи с кирилло-мефодиевцами в Киеве и с позиций «славянофила киевского»[209] критиковал москвичей за забвение культурно-языковых интересов украинцев. Значительную роль в грядущем единении славянских народов он отводил Киеву. В одном из писем к Чижову, шутливо называемому им «ужасным москалем», Ригельман подчеркивал: «Киев — очень важное место в системе русского славянства; тут можно завязать и скрепить узел, соединяющий Восточную и Северную Русь с Южною и Западною»[210].
И впоследствии, в 50–70-е годы, оставаясь на славянофильских позициях, являясь членом Славянского комитета, сотрудничая в славянофильских печатных органах и участвуя в промышленно-банковском учредительстве (Ригельман являлся пайщиком возглавляемых Чижовым частных банков и железнодорожных акционерных обществ), он все же не забывал интересы собственно украинских предпринимателей. Так, в 1866 году Ригельман писал Чижову, собравшемуся продлить Московско-Троицкую железную дорогу до Ярославля: «Тебе бы следовало поработать и для нашего края, который играл не последнюю роль в твоей жизни… Гораздо бы ты лучше сделал, если бы приехал к нам да построил дорогу из Багеты в Киев или из Витебска в Киев, — последняя дорога, по мне, более всего необходима: мы до сих пор строили дороги, кажется, только для иностранцев, чтобы снабжать их более дешевым хлебом и дать им более удобный сбыт для их продуктов…»[211]