Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Революционные события 1848 года на Западе возбудили у властей новые опасения. Аресты в 1849 году Ю. Ф. Самарина и И. С. Аксакова преследовали цель запугать славянофилов и раскрыть их «преступные замыслы». Исключительной ловкостью «московских словен» объясняло правительство то обстоятельство, что ни один из них не оказался замешан в «заговор петрашевцев». Лишь последовавшая за смертью Императора Николая I «александровская весна», открывшая для России эпоху либерально-буржуазных реформ, позволила славянофилам вздохнуть несколько свободнее.
Судьба с колыбели воспитала меня Дон-Кихотом в деле любви, страстной любви к России. Жить для нее, отдать ей все до последней капли крови, — это руководит всею моею деятельностью.
На Украине Чижов долгое время не мог прийти в себя: «Время идет все одинаково, то есть в бездействии; это меня мучит, мучит сильно»[236].
Крушение планов общественных сопровождалось крушением планов личных. Катерина Васильевна Маркевич, любимая женщина Чижова, с которой, по его словам, было связано все его «личное, внеобщественное существование», сильно занемогла, едва узнав от Галаганов об аресте своего возлюбленного при въезде в пределы России. Накануне, весной 1847 года, она родила четвертую дочь, Катеньку, отцом которой, как можно предположить, был Федор Васильевич. После долгих проводов и мучительного расставания в январе 1846 года Чижов еще несколько раз, в течение весны и лета, приезжал на Украину, к Катерине Васильевне; от нее же осенью того же года он отправился в свою последнюю поездку на Балканы, закончившуюся двухнедельным заключением и ссылкой.
Супруг Катерины Васильевны Михаил Андреевич Маркевич вряд ли не догадывался о том, что на самом деле связывало его жену и мать его троих детей с «другом дома» Федором Васильевичем. Но стремясь отдалить неизбежность окончательного разрыва, он закрывал глаза на существование любовного треугольника.
Известие о рождении дочери застало Чижова за границей. Поэтому можно понять то нетерпение, с которым после полугодичной разлуки ожидалась назначенная на конец мая встреча. Но в отношения двух любящих сердец вмешалась большая политика. С Катериной Васильевной случился «удар», она потеряла зрение, затем произошло «разлитие молока»… «Я нашел ее в страждущем состоянии, — сообщал Чижов в Рим своему главному поверенному в сердечных делах Александру Иванову, — она начала поправляться, как вдруг непредвиденные обстоятельства до того взволновали ее, что только теперь, после двухмесячных страданий, она подает кое-какую надежду на выздоровление, и то одну слабую надежду»[237].
Но чуда не случилось. 16 декабря 1847 года Катерина Васильевна Маркевич умерла. Чижов стал крестным отцом оставшейся без матери малышки, тайну рождения которой он унес с собой в могилу…
«Сегодня осьмой день, как меня постигло несчастие, — делился Федор Васильевич постигшим его горем с Александром Ивановым. — Я потерял все, что имел на земле. У меня есть мать, сестры, друзья; но потерявши ту, в которой Бог давал мне зреть самого себя, я уже отрекаюсь от всего… Ничто не занимает в душе моей того места, какое дано было этому небесному ангелу, посланному на землю для того, чтобы очистить и улучшить всё и всех, что и кто ни соприкасался с нею. Ваша душа чиста, ей чистота доступна; поэтому вы примите слова мои не за восторженность любовника, а за грусть человека, лишившегося счастия осязательно очами зреть присутствие Божие. Святая жизнь этого ангела, незлобливая душа ее, все являло ее святую природу; но последние четыре месяца Богу угодно было показать, что избранные Им поколебались в вере и любви к Нему. Четыре месяца невообразимых мучений, таких, что, случалось, сутки на трое слышно было одно скрежетание зубов и невольно, насильно вырывавшиеся крики, четыре месяца почти безотдохновенных страданий, — и ни одного… ропота! Она при малейшем отдыхе только-что молилась Богу и говорила одно: как ни велики мои страдания, но грехи мои заслуживают больших. Александр Андреевич, во всю мою жизнь я знал двух существ такой высоты: Языкова и ее, и Бог сподобил меня быть близку тому и другому. Она вверилась мне, как дитя, любила меня, как нечто высшее, и при этой истинно-неземной любви была строга ко всему, не стоящему любви ее… и святости, которою преисполнена была чистая душа ее. В самой любви она создала меня, и как дружба Языкова, так и любовь ее возвышали меня в собственных глазах моих. Теперь одна мольба к Богу, чтоб Он навел на путь, которым бы мог я соединиться с этими святыми душами в другом мире… Богу угодно послать испытание; прошу одного — выйти из него чистым, снести без ропота и утешиться не земными надеждами и мечтами, а одним упованием в вечность и покорность воле Божией»[238].
Чижов чувствовал себя виноватым в смерти «незабвенной Катиньки» и оттого еще больше страдал. Желая высказаться, выговориться и быть услышанным, он уже через два дня шлет в Италию новое письмо: «Впервые испытываю я такую грусть, какой никогда и представить себе не мог, — исповедовался он другу-художнику. — Грусть нападает на меня минутами, постоянно же какая-то непонятная отрада молиться ангелу, улетевшему с земли. Ее комната для меня священна… Оставаться в ней одному, часто без мысли, пред тем, что после нее осталось, — для меня невыразимое наслаждение. Боюсь , когда придется обратиться к действительной жизни; но любовь к ней так свята, что она только может укрепить силы. Теперь у меня как будто бы одною надеждою больше, что есть представитель за меня перед Богом. На земле все так мимолетно, что даже, кажется, не будет грустно и жить: жизнь пройдет, как сон. Дай только Бог, чтобы в ней приготовить себе будущее существование… Одно лишь бы исполнить, что назначило Провидение, и не заснуть бы пред приходом Жениха. Бог дал мне счастие на земле, больше просить не смею и даже не имею охоты; пора начинать за него расплачиваться»[239].
Вскоре из Озерова от сестер пришло известие о кончине матери. Чижов был безутешен. Его дневник и письма того времени полны терзаний и неутешной скорби: «…Мое положение… ужасно грустное. Я выбит из колеи, ничего не вижу впереди себя»; «…иногда боюсь сойти с ума, до того осаждает меня тоска…» Он поселяется при Киево-Печерской лавре, в гостинице для паломников, и проводит дни и ночи в постах и молитвах: «У меня одна жизнь и в ней одно утешение — панихида…»[240]
Часами Федор Васильевич вел душеспасительные беседы с монахами лавры — «людьми глубокими и чистыми душою», — с приходящими в Киев со всех краев России богомольцами. И постепенно тон его писем становится другим, смиренным и более покорным судьбе. Он писал Иванову из Киева: «Бог ведет так или иначе; без несчастий трудно доискаться в собственной душе до истины. Она там, на дне; надобно, чтобы горе, и горе не условное, а истинное, потрясло душу до основания. „Блажен же человек, его же обличи Бог; наказание же Вседержителева не отвращайся. Тот бо болезни творит и паки восставляет: порази, и руце Его исцеляет. Шестижды от беды изымет тя, в седьмий же не коснетися зло“. Трудно, очень трудно дойти до чего-нибудь без сильнейшего, убийственного горя. Оно же и оселок силы духа: выдержишь, — будешь служителем Божиим, падешь, — значит и не годен был бы на делание»[241].