Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ольгерд заскучал, задосадовал, освирепел. Собрать столько всадников, прийти в этакую даль и не осушить бранной чаши? Надолго же запомнит Дмитрий своё негостеприимство!
К четвёртому дню осада, так и не налаженная толком, была снята, и истоптанные, в пятнах кострищ склоны Занеглименья обезлюдели. По Кремлю прокатился единодушный выдох облегчения: ушли…
Но как они уходили?! Ольгерд на обратном пути разрешил своим воинам как следует прошерстить всю землю московскую, брать в полон каждого, кто приглянется, отбирать весь хлеб, весь скот и всю живность, жечь людские жила, сенные зароды и медовые варницы, кузни и мельницы — всё! Жестокость опрометчивая со стороны человека, мечтающего стать политическим вождём всей Руси.
Старики потом прикидывали, что уж сорок лет, пожалуй, от самой Федорчуковой рати, не видано было на Руси таковой лютой напасти. Ордынский погром 1327 года не зря приходил на ум — Ольгерд показал, что в жестокости по отношению к безоружному пахарю он готов перещеголять и степняков-азиатов.
Знавали и в прежние времена разбойную повадку литовского соседа. Набегал то и дело малыми отрядами — то на Можайск, то на Ржеву, то на иные пограничные городки, и вошла уже было в привычку эта лёгкая, дурашливо-ребячливая его повадка: подползти тайком, вдруг вломиться, продержаться недельку-другую и пуститься наутёк.
Но вот приходилось и к иной рати привыкать — беспощадной, тяжёлой, как стадо лесных быков, кинувшихся топтать озими, кромсать зароды. Приходилось и с торжеством Михаила, на чужом хребте въехавшего в Тверь, временно смиряться.
Но ошеломление Москвы длилось недолго. Благо имелось жито в заповедных закромах и водилась лишняя гривна про чёрный день. С той же зимы быстро стали отстраивать московские посады из сухого, промёрзшего до звонкости леса; налаживалась жизнь в разорённых сёлах, княжьи и боярские волостели записывали льготы тяглым своим сиротам — на обзаведение жильём и скотом, семенным зерном под будущую ярь.
А в хоромине княжого совета осунувшийся с лица Дмитрий, у которого тёмно-русый пушок уже появлялся на губах и на подбородке, давал последние наказы перед разлукой двоюродному брату Владимиру.
II
Князю Владимиру Андреевичу, внуку Калиты, будущему Серпуховскому, по прозвищу Храбрый, или, как его ещё нарекут, Донской, шёл сейчас шестнадцатый год. В долгой и беспорочной службе своей московскому делу он насчитает, пожалуй, не меньше воинских походов, чем было за спиной у его великого предка и тезоименита Владимира Мономаха. Но нынешний поход, в который его провожала Москва, был для молодого человека первым по-настоящему самостоятельным, по-настоящему трудным. Не брать же в счёт совсем ещё детские выезды во Владимир.
Он был до конца посвящён во всё то, что сейчас на уме у Дмитрия: надо как можно скорее дать понять окружающим, что опустошительный набег Ольгерда и Михаила, несмотря на свои страшные последствия, ничего не может изменить по сути в московской политике. Направленность её остаётся незыблемой: превращение великого (пока лишь на письме) княжества Владимирского в подлинный государственный монолит с единой волей и правдой; сплочение силы, способной в действительности, а не в мечтах и гаданиях поднять всю землю в согласном и братском порыве к свободе.
Накануне стало известно, что небывалое бедствие постигло Великий Новгород: от страшного пожара, подобного которому что-то и не помнили на Волхове, пострадал внутри весь детинец, в том числе рухнул владычный двор, даже в каменной Софии опалило иконы, книги и деревянные подкупольные связи. Огонь отхватил целый кус от громадных новгородских посадов — весь Неревский и Плотницкий концы. К тому же через надёжных людей прознали новгородцы, что в Ливонии спешно ведутся воинские приготовления, подстрекаемые слухом о губительном том пожаре.
По старинным, от веку заведённым правилам великий князь владимирский на первый же призыв Новгорода о воинской помощи обязан откликнуться, прибыть с дружиной в город Святой Софии либо, если сам не может, послать взрослого сына.
Но когда-то ещё вырастет у Дмитрия сын! Юная жена его только недавно понесла (о чём и поведала ему со стыдливой радостью). Сам же он покидать Москву сейчас не мог — надо было собственным присутствием подбодрить людей, самому ежедневно следить за строительными работами в городе и волостях.
И он как старшего сына, как чрезвычайного великокняжеского наместника послал в Новгород Владимира, придав ему испытанных воевод и небольшую, но отборную дружину. Владимир приободрит вечников своим присутствием. Пусть видят: Москва хоть и сама в беде, но их несчастье переживает, о великокняжеских своих обязанностях памятует, о проказах же ушкуйнических не злопамятствует, по пословице: кто старое разворошит, тому и глаз вон. Пусть и в Пскове побывает младший брат, а случится ему на ливонцев поглядеть, пусть и о них проведает, каковы немцы в бою.
На Новгород из Москвы было три дороги, и все — речные да озёрные. Самая длинная — восточная, через Белоозеро, Онегу и Ладогу. Посередине была дорога ближайшая — вверх по Тверце до Торжка и до Волочка Вышнего, а оттуда по Мете в самое Ильмень-озеро. Но на устье Тверды стоит враждебная Тверь, и, значит, этот путь ныне заказан. Была и ещё удобная дорога — через Волоколамск, вверх по Волге до новгородской крепости Кличен, стоящей на Селигере-озере, и далее — протоками и волоками Оковского леса, мимо заповедного камня с «божьей ножкой». Но тут нужно, ещё Волгой поднимаясь, миновать Зубцов и Ржеву. В Зубцове же сейчас — тверская власть, Ржева — опять литовцами занята. А ведь всего несколько месяцев назад, как раз перед тем, как Михаила на Москве в узилище посадили, Владимиру Андреевичу посчастливилось вести полк на Ржеву и выколотить оттуда литовцев. Но лёгкий, удачливый поход по сравнению с тем, что ему сейчас предстояло, был как бы не в счёт.
Несчастная Ржева, свет, что ли, на ней клином сошёлся? Почти года нет, чтоб не перешла она из рук в руки. Немудрено понять, почему так рвётся к ней Литва: Ольгерду важно хоть мизинцем за Волгу зацепиться, он знает цену русским рекам, а этой — особенно. Он и к Оке тоже рвётся, почти уже подмяв под себя черниговско-северские да Брянское княжества.
Зимою 1368 года, пока в Вильно и в Твери празднуют победу и варят в котлах можайскую говядину, Владимир благополучно пробирается в Новгород. Встречают его с воодушевлением. Ещё бы, со времён Юрия Даниловича не наведывались к ним московские князья. Владимир, слегка волнуясь, осматривает город, о котором столько слышал всякого с малых лет. Ещё там и сям видны следы пожара, но торжище бушует как ни в чём не бывало, сами ноги несут в это людское мешево, потому что как же можно, приехав сюда, не побывать на знаменитом здешнем торгу, столь же древнем, что и сам город; а побывав, как не подивиться бессчётным произведениям человеческой смекалки и рукодельного упорства! Вроде и на Москве всё то же видывал, ан нет — то пошиб иной, иная стать у вещи, а то и вовсе невидалью пахнёт в глаза. Воздух спёрт от избытка людей, товаров, криков, смеха и брани; высятся груды меховых шкурок, поскваживает луговой сладостью засахарившихся медов, купцы на берестяных листах тут же ведут счёт, процарапывая розовую кожицу остроконечными железными писалами; как бычья полутуша, высится многопудовый свинцовый слиток; волнующий запах исходит от связок самшитовых дощечек, из которых здешние ремесленники мастерят гребни; бесконечны ряды ганзейцев-суконников; ярко полыхают в северных снегах китайские и персидские шелка; лоснятся свежей олифой иконки; повисли на шестах льняные рыбацкие сети: иная с берестяными поплавками, иная с деревянными; мелкоячеистые, паучьей работы сети для снетка озёрного и мрежи в крупную ячею, способные выдержать старого склизкого сома либо осетровое бревно; свеженькие, под цвет коровьего масла, желтеют деревянные вёдра, кадушечки, кади, перевитые древесным же обручем; важно пузырятся гостьи издалека — крымские да греческие амфоры с олией; матово посверкивают ножи с костяными рукоятями, железорезные ножницы, горбуши, зубила, тёсла, шилья, горновые клещи; а вот бусы стеклянные и бусы янтарные и рядом же — целый мешок необработанного янтаря; а вот деревянные стаканцы, блюда и тарели токарной выделки, чаши из берестяного капа, туеса берестяные и кошели, плетёные из лыка; а вот и кожевенным добротным духом повеяло — от сапог, поршней и женских да детских туфелек, украшенных тиснением либо вышивкой; мелькают удила, подковы, стремена; зелёные, жёлтые, фиолетовые стеклянные перстеньки; медные котлы и медные же бубенцы; навесные замки с фигурными ключами; горшки серой, красной и голубой глины с зелёной поливой или простые, без всякой поливы; велик выбор нательных крестиков — от золотых, серебряных и бронзовых до резаных из сланца, янтаря; а как не полюбоваться на игрушечный ряд! Тут шашки и шахматы из кости, деревянные мечи и стрелы, костяные коньки, клюшки, кожаные мячики, набитые туго шерстью, либо мхом, либо льняной кострикой; припорашивает, пришёптывает снежок, уютно, по-домашнему пахнет дымом, разваристыми щами, тулупами и сушёным мочалом, навозцем и сенцом; весело от великого множества каменных церквей, от новгородской размётанности в луговые дали, в лесные и озёрные концы земли. Всё та же ведь Русь, узнаваемая с первого взгляда, будто уже снилась не раз, лю́бая словосказной своей повадкой, детским цоканьем новгородского разговорца.