Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот ведь как, вот ведь, — прихлебывал священник из широкого стакана. — Забывают высоковыйные, что источник власти на земле один — Бог Всемогущий. Республику им. Обезумели в упоении мятежа, коего основа — грех гордыни, восхищение права Божиего на самовластье. Власть не для себя существует, а ради Бога.
«Да я же это знал. Но отчего стало так покойно на душе?» — думал Мезенцев по пути в Петербург.
Он оборвал воспоминания, вслушиваясь в доклад начальника «черного кабинета». А тот, видя отрешенный взгляд Николая Владимировича, никак не мог собраться с мыслями.
— Говорите же, Антон Иванович! — ободрил Лидерса генерал-адъютант. — Ибо перлюстрация. Ни во что не вмешиваясь, она все открывает. Никем не видимая, на все смотрит, не правда ли?
— Истинно так! — подхватил Лидерс. — И Государь узнает сокровенные чувства подданных и нужды их, и слышит и вопль невинного и замыслы злодея.
— Каковы же замыслы?
— Расшифрована тайнопись.
— Тайнопись. — дрогнули губы Мезенцева; он снова задумался. — Удивительно, и Христос ведь говорил загадками, притчами. Тоже шифр? Согласитесь, Антон Иванович! И не всякому открывается. Вот, к примеру.. Вышел сеятель сеять семя свое, и когда он сеял, иное упало при дороге и было потоптано. а иное упало на камень. А иное, вы помните, упало на добрую землю. И. Принесло плод сторичный.
Нет, никак он не мог забыть впечатление от беседы с отцом Кириллом.
— Но. Установлены имена нигилистов. — лицо Лидерса от напряжения пошло пятнами.
— Похвально, — рассеянно улыбнулся генерал-адъютант. — И кто же сеятель? Снова шифр? Притча? Конечно, Сын Божий! Он не перестает сеять доброе в наших душах. Он вышел не затем, чтобы погубить земледельца или выжечь страну, но затем только, чтобы сеять. А эти. Да, ваши злоумышленники — что они, преисполненные гордыни, сеют?
— Я давеча докладывал. — вздохнул Лидерс. — О Крав- чинском. Вскрыли послание. Тоже написал. «Сказку о Муд- рице Наумовне». Еще о копейке. Потаенные книжонки.
— Как же, помню! — встал из-за стола Мезенцев. — Сей надменный санкюлот додумался: в сказочной форме первый том «Капитала» представил — для критики устоев. К борьбе за народное освобождение призывал.
— «Капитал» — это что немец Маркс написал?
— Он, бестия великомудрая! А наш шельмец, Лопатин, перевел, — генерал-адъютант задохнулся от негодования.
«Что ж, — думал Мезенцев, бесшумно и нервно шагая по персидскому ковру, — что ж, с пропагандой социализма в артелях и на фабриках у радикалов ничего не вышло. Да и как же могло выйти? Ведь хороший рабочий в Питере в год получает не меньше армейского подполковника. А плохой. Ну тот, что «подай-принеси». Так и у него, у бедняги, доход такой же, что и у сельского фельдшера, учителя в школе первой ступени или у этого. Терпеть их не могу! (Брезгливо передернул плечами генерал). У репортеришки-поденщика. Так-то. К тому ж у рабочего, особенно у того, который из деревни недавно, — надел земли в собственности. И чего же ему бунтовать в городе? Чего слушать студентика в синих очках? Все верно. Но.»
Николай Владимирович остановился у огромного портрета Государя, словно бы желая пред царскими очами утвердиться в своей догадке. Лидерс смущенно покашлял, но генерал-адъютант, не обратив на него внимания, вновь зашагал по кабинету.
Без сомнения, вдруг понял он, все эти студенты и курсистки отныне ринутся в деревню — куда ж еще-то? «Деревня, где скучал Евгений.» — отчего-то припомнилось пушкинское. Вот-вот: скучал! Ах, уж эта наша русская скука. С ее редькой, что непременно с хреном или революцией, что, ясное дело, с кровушкой. Правда, и тут у французиков переняли: не революция, а инсуррекция! Эта наша мечтательность — сладковатая, маниловская: а не выстроить ли мост с лавками для купцов, но лучше — подземный ход провести и. Да уж этот ход! Опростоволосились: в Кушелевке радикальс- кую дачу окружили, но злоумышленники скрылись именно через подземелье; одного Натансона лишь и взяли. Что ж, в деревню пойдут инсургенты новоявленные. Будут мужика да его деток с толку сбивать. Вот и готовятся — сказочек насочиняли! Тоже мне — афанасьевы. Усыня-Горыня-Дугиня.
Не знал генерал-адъютант Мезенцев, что попал в точку, что о том же в эти минуты пишет в Париже беспокойный эмигрант-провидец Александр Иванович Герцен: «Прислушайтесь — со всех сторон огромной родины нашей, с Дона и Урала, с Волги и Днепра, растет стон, поднимается ропот — это начальный рев морской волны, которая закипает, чреватая бурями, после страшно утомительного штиля. В народ! к народу! — вот ваше место, изгнанники науки.»
— Осмелюсь попросить вас. — вдруг нарушил молчание начальник «черного кабинета».
— Что там? Извольте, — закурил на ходу сигару Мезенцев. У столика остановился, выпил рюмку коньяку, вполоборота бросил учтиво привставшему Лидерсу: - Не желаете? Как говорит мой камердинер — для контенансу.
— Нет. Благодарю покорнейше. Я относительно моего племянника, Петра Рачковского. Закисал в Одессе, в канцелярии у полицмейстера, теперь в Пинеге. А юноша способный. Двинуть бы.
— Рачковский. Рачковский. — рассеянно повторил Мезенцев. — Ступай-ка, Антон Иванович. Я подумаю. Но. О вашем рвении будет доложено графу Шувалову.
В те дни Левушка Тихомиров тоже многого не знал. К примеру, что после доклада неведомого ему Лидерса имя его попало в особый «Алфавит лиц, политически неблагонадежных». Правда, изгнанником науки он не был, поскольку занятия в университете бросил исключительно по своей воле. Его закружила столичная радикальская жизнь, более значительная (так казалось), яркая, чем тихая практика в анатомическом театре. Единственное, что мучило, — это письма матери; отвечая, ему все так же приходилось врать, и когда Христина Николаевна писала, что по-прежнему молится за сына Святителю Митрофану Воронежскому, на него наваливалась бессонница, и от подушки почему-то снова тоскливо пахло малиновой пастилой, которой мать угощала его, оставляя в гимназии среди чужих людей. В Керчи, совсем одного.
Словно бы оправдываясь, он думал: «Мама молится, она верует. Религиозные подвижники прошлого ждали пришествия Царства Божия. Но и мы верим. Да, мы верим в осуществление царства труда и справедливости с помощью социальной революции, которая принесет миру немедленные перемены.»
Немедленные — по-другому и быть не могло.
Сергей Синегуб приободрял: «Сказки для крестьян—это твое! Скоро двинемся. Работай!» Но не успел Левушка, не успел.
По решению кружка он теперь жил у Синегуба в деревянном доме за Невской заставой. Честно говоря, место было самое дрянное, квартирка тесная и грязная. Чтобы добраться, приходилось пересечь почти весь город, обойти Семян- ников завод, а там хлебать киселя едва ли не до Бугорков. Хлебать — это буквально: улицы сочились липкой грязью. Но собрание постановило: переехать с Петербургской стороны, чтобы помогать Сергею в пропаганде. Зато через стенку поселилась очаровательная в своей строгости Соня Перовская; поселилась не одна, а с Рогачевым, крутоплечим социалистом из Орла, и именно это обстоятельство изрядно портило кровь Тихомирову. Ночами он просыпался, ревниво прислушиваясь к малейшему шороху за почерневшими от времени бревнами. По утрам всматривался в улыбчивое Сонино лицо, словно бы пытаясь разглядеть едва уловимые следы тайных чувственных бурь, любовной истомы, но ничего этого не было и в помине. Отставной поручик Рогачев работал на Путиловском, ворочал, дабы войти в доверие к пролетариату, расплавленный чугун черной гнутой кочергой. А Соня — для полиции она его жена — в тяжелых мужских сапогах носила ведрами воду с Невы, готовила обеды на всю артель, а вечерами давала уроки «еометрии» и «еографии» смуглым жилистым ткачам, успевая ввернуть словцо и «про политику». Усталые ткачи подремывали, дремал и Рогачев, и Соня будила их звонкими хлопками линейки.