Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Долгое это дело, революционная пропаганда; долгое, словно неспешное русское чаепитие. Главное — сахарком не пересахарить, сушку подложить по вкусу и блюдечко ненароком не разбить. Спугнешь, расстроишь беседу, и начинай все сначала. Тем более, после сладкого могут плеснуть и горького.
Ах, и сдалась ему эта Перовская! Да и вообще, голубоглазую губернаторскую дочку прозвали Захаром — за мрачное выражение умненького личика, когда она донимала собравшихся на тайное заседание кружковцев за принесенную на сапогах грязь. Но иногда Левушка ловил на себе ее пристальный, изучающий взгляд, порой вспыхивающий мимолетной нежностью. Или про нежность он придумал? И тут еще этот поручик-литейщик Рогачев.
Успокоился он только тогда, когда Соня, не отрываясь от работы, бросила: «Бабник!» — о Клячко, успевшем по выходе на свободу завести сразу две любовные интрижки. Было ясно: эта барышня не из тех, кто разменивается на всяческие амуры. И Рогачев здесь ни при чем. Но все же полушутливо спросил:
— А знаете ли, Соня, ваш Флеровский утверждает: цель человечества — плодить жизнь на земле.
— Нет-нет, это ошибочно! — вспыхнула она, сбросив бабий платок.
— Отчего же?
— А как же счастье? — посмотрела Перовская исподлобья. — Наибольшего счастья люди могут достичь, если индивидуальность каждого будет уважаться и.
— Опять Флеровский?
— Нет. Это. Это я. — Кровь бросилась к ее еще по-детски пухлым щекам. — Наступит время, и каждый человек будет сознавать, что его счастье неразрывно связано со счастьем всего общества. Понимаете. Высшее же счастье человека — в свободной умственной и нравственной деятельности.
«Вот тебе и Захар!» — хмыкнул Тихомиров.
А может, ему, сыну военврача, пехотного трудяги, просто льстило внимание столбовой дворянки, чей род восходил к легендарному графу Разумовскому? Как льстило знакомство с Кропоткиным, князем Рюриковой крови, аристократом до последней запонки, бывшем пажом, чью манеру снисходительно улыбаться и грассировать в самых острых спорах он старательно перенимал.
Но и это обдумать Левушка не успел.
Потому что жандармский майор Ремер уже получил предписание для проведения обыска в выслеженном филерами центре крамолы и злокозненной агитации, а именно — на квартире Синегуба.
В мглистую полночь 12 ноября 1873 года к дому № 33 по Смоленской слободе скрытно подъехали экипажи. Сергей и Левушка не сразу услышали лошадиное фырканье, приглушенные голоса. За перегородкой спала Лариса Чемоданова, жена хозяина квартиры. А они сидели за столом, говорили о сборах в деревню: с каким ремеслом сподручнее пойти — печниками, сукновалами, бондарями или углежогами? Потом Синегуб прочитал новые стихи. И Тихомиров, решившись, прочитал свои:
Ты помнишь дом за Невскою заставой?
Там жили бедность, дружба и любовь;
Друзьям нужда казалася забавой,
И вместо дров их часто грела кровь.
— Стихи? Мне? — растрогался Сергей, зябко поводя плечами, укрытыми битым молью поддергузиком. — Как-то грустно. Словно прощаешься. Грела кровь? Кровь, кровь. — повторил задумчиво.
Затуманенным взглядом скользнул по окнам и вдруг больно вцепился в Левушкину руку: мутные фигуры перебегали от ворот к крыльцу; тускло блеснули форменные пуговицы: они, гости из «лазоревого ведомства» — жандармы! Проснулась испуганная Лариса, прижалась к мужу.
Ворвались. Загремели, затопали. Запах табака, бриолина, ваксы.
Обыск продолжался почти три часа. Обшарили все углы, перетрогали каждую вещь — ничего.
Стало быть, не зря полдня они сжигали крамольные стихи, дневники, записки — все, что могло навредить во время визита непрошеных гостей с револьверами и шашками. Как чувствовали! Самые ценные книги и брошюры Перовская увезла на извозчике. Близорукая Лариса, вплотную поднося листок к темным от расширенных зрачков глазам, оценивала каждую бумагу. Но близорукость-то и сыграла злую шутку...
Майор Ремер разочарованно вздохнул, потер набрякшие веки. Что ж, надо уходить: не пойман не вор. Он тяжело шагнул к двери, и тут взгляд его упал на лубочный ящик в неприметном углу комнаты. Дал знак унтеру.
— Зряшный мусор, ваше благородие, — развел руками Синегуб; стриженный под горшок, с едва пробивающейся бородкой: ни дать, ни взять рабочий, намедни прибывший из деревни. (Разве скажешь, что это помещик Екатеринославс- кой губернии?) Он был спокоен.
Посыпались мятые бумажки — такими в съестных лавках завертывают селедку с колбасой или соленые огурцы с вареной картошкой: вполне фабричный обед! И вдруг...
Яркие строчки (красные чернила!) ударили по глазам Сергея. «Да это же черновики двух моих стихотворений! Почему? Как? Значит, жена, не разглядев, бросила их туда же. Все пропало!»
Майор Ремер понимал в поэзии толк. Он и сам баловался. На день ангела начальника штаба Отдельного корпуса жандармов Мезенцева сочинил ему такой виватный акростих, что генерал-адъютант прослезился. Ремер ждал: к Рождеству дадут подполковника.
Жандарм, не спеша, почти бережно расправил листок и прочел вслух, с немецкой отчетливостью произнося каждое слово:
Мы под звуки вольных песен Уничтожим подлецов.
Палача царя повесим,
С ним дворянство и купцов!
— Как страшно! Но вы совсем забыли про нас, бедных жандармов? — натянуто улыбнулся. — Что с нами-то будет? Впрочем. Сияла ночь. Луной был полон сад. Это мне ближе. А знаете, композитор Чайковский считает Фета явлением совершенно исключительным. Благоуханная поэзия! Но тут.
Ремер поиграл темляком шашки, брезгливо поморщился:
— Соки народа. Стало быть, довольно. Ха-ха. Им по- вшиному сосать. Гадость. Это бездарно, господа! Бьюсь об заклад: рабочие вы не настоящие.
Втолкнули в «черную карету», повезли. Два жандарма впереди, хмурыми лицами к арестованным; двое — по бокам: прижали тесно, ни вздохнуть, ни выдохнуть.
А дальше — допрос в разных комнатах. Прокурор заявил Левушке почти торжественно:
— Вы обвиняетесь в принадлежности к тайному сообществу, имеющему цель ниспровергнуть существующую форму правления. Обвиняетесь в преступном заговоре против священной особы Его Императорского Величества.
Потом его вели темными узкими проходами, дошли, наконец, до низкого свода, откуда шагнули в сырую душную каморку. Вокруг тотчас бесшумно забегали в войлочных ботинках унтер-офицеры крепостной стражи. Тихомирову велели раздеться догола. Бросили на лавку арестантское платье: фланелевый халат грязно-зеленого цвета, длинные плотной вязки шерстяные чулки, желтые туфли, да такие огромные, что совсем не держались на ногах.
Снова пошли по коридорам. Ввели в одиночную камеру. В окне Левушка успел поймать силуэт трубы монетного двора. Та-а-ак.. .Значит, его камера в юго-западном углу крепости, в выходящем на Неву бастионе.