Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возле въезда валялись мусорные баки, пустые и перевернутые. У столбов трепыхалась пара пластиковых пакетов. Я выровняла один из зеленых мусорных баков и осторожно влезла на него. Теперь была видна вся бензоколонка. Сначала я не заметила ничего необычного. Заправка давно не работала. Одно из окон разбито, и стекло уродливыми грудами осколков покрывало ступеньки. Ветер носил по площадке обрывки газет, то поднимая их в воздух, то опуская. Валялись перевернутые ведра. Шелест и постукивание не забивали глубокую тишину, гулкую пустоту.
Потом я кое-что увидела.
Под стеной — в сущности, очень близко от меня — рядом с колонкой для дизельного топлива лежал труп мужчины. На нем все еще была униформа жандарма. Его волосы слегка шевелились на горячем ветру; коричневая спекшаяся жидкость покрывала всю верхнюю часть туловища. Я смотрела на него, не в силах шевельнуться. Ужас возникал не от картины несомненной смерти — хотя раньше я с таким не сталкивалась — а оттого, что я вообще кого-то увидела. Почему этот труп не убрали? Я наклонилась вперед. Лицо было отвернуто от меня. Я услышала тихое жужжание, и вдруг поняла, что его глаза и щека покрыты черным слоем мух.
Я спрыгнула с контейнера и ринулась прочь. Про велосипед я забыла. От него в любом случае нет проку, раз нельзя ездить по дорогам. Я двинулась обратно к своей деревне коротким путем, по тропинке через горы. В лесах я больше не осторожничала — мне просто хотелось вернуться домой, в тот уголок, который еще недавно казался таким безопасным. Я внимательно осмотрела дом — не пробирался ли кто-нибудь внутрь, пока меня не было? Но все выглядело точно так же, как утром. Я загнала в сарай протестующих кур, закрыла ставни и заперла все двери. Ставни я больше не открывала, и долгие дни после моей экспедиции в город провела в зловещей полутьме, парализованная страхом.
Но погода начала меняться. Иногда деревню на целые дни накрывал ливень; в такие дни оставалось только следить за огнем или за дорогой. Сады стали увядать. Я питалась консервами из жестянок или стеклянных банок, запечатанных парафином. Еды у меня хватило бы еще на много месяцев; свечей тоже было много. Мыться холодной водой было отвратительно, но потом я нашла новый способ согревать ее в промышленных количествах. В дымоход были вмонтированы гигантские крючья — реликт повседневной жизни девятнадцатого века. Я подвешивала над открытым огнем мрачный черный котел, украденный из хозяйства Шиффров, и мысленно благословляла богатых парижан, которые отремонтировали дом, сохранив его первозданное устройство. Теперь я спасалась от утренней свежести под несколькими слоями одежды, запиралась на все запоры и готовилась выдержать осаду, долгое ожидание.
Перевод был заброшен. В солнечную погоду я сидела, спрятавшись в траве, и смотрела, как у реки бродят куры. Собственный голос я не слышала уже шесть недель с лишним. Больше всего на свете мне хотелось вернуться домой. Календарь на моих часах показывал 23 октября. На следующее утро я упаковала в маленький рюкзак то, что теперь казалось единственно важным — теплые вещи, сухофрукты, колбасу. Остальное решительно отбросила — книги, незаконченный перевод, бесполезный компьютер, городские туфли. Даже расческу не взяла. Мои потребности постепенно свелись к двум вещам: к еде и теплу. Прочее осталось где-то в другой жизни.
Мой план — если это можно назвать планом — заключался в том, чтобы добраться до Нарбонны и как-то украсть лодку, в которой можно доплыть до Испании. Я даже воображала, что смогу сама грести вдоль побережья. Погода снова превратилась в теплое бабье лето, только по ночам стоял холодный туман. В последний раз выпустив кур, я отправилась к холмам, в garrigue[47]. Я снова избегала дорог. Но мне никто не встретился. В сгоревшем сарае все еще стояли сельскохозяйственные машины, как чудища юрского периода — изнуренные, почерневшие. По всему плато Минервуа виноград гнил прямо на лозе. Кабаны, которые теперь хозяйничали в округе, вытоптали часть виноградников дотла. Я легла рядом со стеной и час проспала в ее тени, а проснулась лишь когда солнце поднялось и лучи коснулись моего лба. К середине дня я добралась до шоссе.
Мне пришло в голову, что основные французские магистрали еще могут быть открыты и патрулироваться, но до моря не добраться, не пересекая шоссе. Я подобралась к глинистой насыпи, пригибаясь, не высовываясь. Легла на живот, приложила ухо к земле, замерла, но не услышала ничего, кроме ветра. Я бы почувствовала вибрацию машин, будь они рядом. Но ничего не было. Ничего. Привстав на четвереньки, я заглянула за металлическое аварийное ограждение. В трещинах шоссе рос бурьян, ветер наносил на асфальт узоры из песка и играл комками сухого дрока, выдранного бурями и теперь пожелтевшего в последних лучах осеннего солнца. Я сделала глубокий вдох и встала.
Куда ни кинешь взгляд — в сторону Безье или в сторону Перпиньяна — там нет ничего, ничего, кроме света, травы, песка, ветра. Передо мной раскинулся город Нарбонна. Сады на окраинах высохли и заросли. В одном из мощеных дворов на веревке до сих пор висит белье, и его видно с дороги. Pepinieres[48]наглухо заперты и защищены цепями. Глядя сквозь колючую проволоку, я вижу ряд цементных статуэток Венеры, одна меньше другой. Они красуются на другой стороне пруда, покрытого грязной пеной. Фонтаны давно не клокочут. Светофоры ослепли. Выгоревший автомобиль лежит на боку посреди круговой развязки. На сохранившихся сиденьях и металлических деталях — волнистые горки песка. Он так тут и лежал нетронутый — несколько недель, а может, и месяцев.
Осмелев, я выхожу из тени городских стен и по заброшенному шоссе вхожу прямо в опустевший, безмолвный город. На улицах валяются груды старого мусора, и две кошки — я впервые за это время вижу кошек — в них роются. Дверь какого-то дома распахнута настежь. На столе до сих пор стоят тарелки и бутылка оливкового масла, как будто семья собиралась поесть и вдруг была сметена прочь. Я замечаю шеренгу свечей на буфете и делаю вывод: люди еще были здесь, когда вырубилось электричество. Но это было два месяца назад. Я прохожу мимо разбитых и разграбленных лавок. Огромный плакат на витрине оптового магазина электроники пялится на меня ошметками бумаги и издевательски предлагает неограниченный доступ, если я подключусь к провайдеру wanadoo.fr. Демонстрационные образцы включены в бесполезные розетки, прикручены к полкам, их экраны навеки черны и немы. Кое-какие магазины аккуратно закрыты — зеленая сетка на витринах, тусклые металлические решетки на окнах. Везде стоят брошенные автомобили. Я крадусь по переулкам, надеясь увидеть какого-нибудь человека — живого или мертвого.
Но нет никого под деревьями на бульваре возле канала, и на главной площади никто не смотрит вниз на раскопки римской дороги — все, что осталось от погибшей империи. Никого нет в ресторанах, никого на террасах кафе, где столы и стулья свалены в беспорядочные кучи среди мусора и перевернутых баков.
Я вхожу в галерею собора и сразу чувствую: что-то изменилось. В этой гулкой пустоте присутствие другого человека изумляет и пугает. Вот он — сгорбился в каменной тени надгробий. Священник в поношенной сутане молча сидит над гробницей средневекового архиепископа. Он внимательно смотрит на меня, но не двигается, не подает никакого знака. Я очень медленно протягиваю к нему руки, чтобы показать, что не вооружена. Он все равно не двигается. Я иду на цыпочках, чтобы мои шаги не отдавались эхом от каменных стен. Подхожу к молчаливому, неподвижному священнику. Мы долго смотрим друг на друга. В его лице я вижу собственное отражение: грязное, неприбранное, дикое. Но его глаза горят. Когда я открываю рот, мой голос сдавлен и надтреснут.