Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что ж, – отвечает уродка, – проще ничо не быват. Пачени невод – и к синему морю. Кидать надо три раза, пнял? В первый придет с мелкой рыбешкой. Ты ее оставь, я ей глазки поклюю, и отпустим. Второй придет с тиной морскою. Ты из тины тюрбан сделай на голове. В третий раз придет невод с золотой рыбкой, Рыбакеей. Спросит у тя золотая рыбка: «Че у тя, старче, на репе-то?» Ты не смущайся – отвечай: «Канделяка». Рыбка спросит: «А что это?» Ты гри: «Сяпка така». Рыбка попросит: «Продай». Но ты стой твердо, гри: «Тока в обмен». «На корыто?» – спросит рыбеха. «Накось, выкуси, на корыто, – на новый конь с яйцами…»
Пошел старик к синему морю. Невод забыл, да его и чинить еще! Стал он просто кликать золотую рыбку. Приплыла к нему рыбка, спросила:
– Что ты, старче, неугомонный такой?
Старик ей жалуется:
– Смилуйся, – грит, – у рябкиного петуха и то больше, чем у меня, уж не грю о функциональности…
– Не печалься, ступай себе с Иеговой, будет тебе, что ты хочешь… Тока помолися крепко своими словами…
– Да у мя один мат!
– Вот матом и помолись, – сказала рыбка, как отрезала. И уплыла к себе в синее море.
Возвращается старик ко старухе. Чувствует, в шароварах что-то торчит. Палка, должно быть, суковатая заскочила… Стягивает простофиля шаровары, а там… Любой конь позавидует. Свернул старый себе козью ножку, затянулся дымком, и думает: «Кого ж мне таперича покрыть-то? Старуха мине не пара таперича, рябке разве, да она нестись перестанет или снесет, яку мамонта…»
– Вот что, – грит старикан петух, – Петух, а петух, двай мериться?
– Да куда те, – самодоволится петух.
– А спорим?
– На что?
– На золотое яичко.
Согласился петух. И проиграл золотое яичко.
Подходит старик к землянке. Глазам своим не верит. Перед ним дворец златоглавый, с теремом. Из окошка лыбится его старуха в сафьяновом переплете.
– Ты бы, старая, хоть зубы вставила…
Засело зло в старушьем мозгу, думает: «Тока ляг спать, гад!» А старик увидал новое корыто, и ну обливаться! До вечера воду лил, всю реку вычерпал. Устал. И уснул.
Подкралась к нему старуха с садовыми ножницами, да хвать – под корень и отсекла. Отсекла, да жалко стало. Сидит у речки, рыдает. Плывет мимо золотая рыбка.
– Что тебе плачется, старча?
А рыбка везде плавала, где хотела.
– Тебе-то что? – зло отвечает старуха. – Плыла – и плыви себе мимо.
Ничего не сказала рыбка, тока хвостиком по воде махнула и ушла к себе в синее море. А старуха глядь – старика-то и нет. А ряба с петухом на заборе занимаются любовью.
– Где мой старче? – грозно спрашивает старая ведьма.
– Он не старче теперь, а Садко его величают. Пади сама, погляди.
Пошла старуха на берег синего моря. Влезла в водолазный костюм. Нырнула поглубже, и что же видит? На золотом троне сидит ее помолодевший старикашка в короне, рядом с ним – Посейдон, гады всякие извиваются, а по другую руку – золотая рыбка, преображенная в царевну Несмеяну. Как осьминог пукнет, идут старик с рыбкой в опочивальню.
– Ах ты, в ля, ряба долбаная!
Вынырнула старуха – бегом в землянку, схватила петуха и рябу – в котел, да и съела, как те ни умоляли. На полный желудок старую разморило, и она задремавши. Просыпается, а перед ней – золотое яичко. Вертанула она яичко, все в глазках перемешалось, а когда устаканилось, видит: все стало, как прежде. А яичко исчезло. Тут, пухтя, подбегает старик с пробежки, и давай обливаться.
Тут старуха не выдержала, да как завопит:
– Что ты, сука, делаешь-та? Купи сибе карыто и обливайся, пока не обсерешься. А моё боле не тронь.
Долго ли, коротко, едет мимо Добрыня Никитич.
– Как проехать, – спрашивает, – к метро «Добрынинская» или «Никитские Ворота»?
– Иди, иди одсюдова!!! – в один голос заорали Кащей Бессметрный и Саловей-разборщик. А они жели паблезости.
Ленинградская консерватория им. Римского-Корсакова Театральная пл., 3. Руководителю оперной студии
Глубакоуважоемые столбы музыке и пенья!
Пишет Вам пятидеслетнея женщина, которая восимнадцать лет тому пацапалас с мужем и уехала в диревню. До атъезда у меня никогда не было не голоса, не слуха, не ваабще никаких спасобностей. Только в деревни, в которой я пасилилас, традецеонна упатребляют в пищу соловьев. Да-да, не смейтися. Это сило Бугры Лененградской облости. Вы можете туда съездеть и убедитца. Там очень дримучии леса. И в них уйма, просто скопище какое-то самых пернатых саловьев, которые тильки и делайют, что пают. В леса диривенские не ходют, так как боятся борсуков, потому что оне наподают на человека. Но есть в деревни «химики», которы жевут поели тюрьмы. Они-та и ловят кучоми соловьев и за бисценок, за водку, прадоют. За ведро картошки можно палучить 2 ведра соловьев… Их ашпаревают кепятком – и можно есть. И нет по всей леноблости боле певучих людей, чем в Буграх. А некоторые поют лутче, чем Поворотти или Ласкала. Также и я, верете, как стала питатцо соловьями, стала петь. Да как!.. Сейчас я пирихала в Питербург. Пою и зимой и летом на баскетбольной площадке. И дети и взрослые приходют слушать с трех районов. А недавно преезжали с минестрации и падорили мне Укулеле, чтобы я могла окампонировать. А в деревне научилис делать вытяжку из соловья на сперту, и типерь я продаю их всем, кто хочет харашо петь. Если Вы поверели мне и напишете, я прешлю Вам скляночку. Есть выдирженные, для босов, а есть совсем свежие, для тинаров. Вам какую? Могу всех рознавиднасти паслать. Только Вы мне с кансирватории прешлите сортифекат, что вытежки апрабиравоны и дийствительна памагают для гол аса.
Жду ответа как салавей лета.
Навсигда Ваша В. Коровякина 2 марта – июль 1997
О, московское метро – лучшее метро в мире! Мраморное и помпезное, дорогое и дешевое… Публичный дом для нищих! В самом деле, сколько удовольствий за пятачок… Да чтобы на одном эскалаторе прокатиться, в любой деревне охотно бы дали рубль, если бы, конечно, его туда провели. Я бы и сам дал рубль. Просто так. Любому. Могу вам. Но только кому-нибудь одному. Рубль у меня единственный потому что. Легко расставаться с последним. Отдашь, и такая свобода овладевает духом. О, какая свобода! И какая-то странная зависимость получается: есть у тебя рубль – ты несвободен, нет рубля – ты свободен!!! Впрочем, все это – ерунда.
Я сегодня увидел в метро свое отражение. Кто хочет узнать, как будет выглядеть лет через двадцать, пусть посмотрит на себя в темное стекло вагона. Постарел я. А во всем виноваты окружающие люди. Встретишься с ними взглядом – и стоишь потом, словно говном облитый, как шоколадный заяц. Отражаются их лица в твоем лице, их глаза – в твоих, и вот тебе уже не пятнадцать лет, а двадцать пять, не тридцать, а пятьдесят. Говорят, что в Италии некрасивые люди – редкость. И все тебя осуждают. Сами все педерасты, лесбиянки, воры, жополизы, пижоны, недоноски, космополиты, стукачи, дураки, а думают, что лучше тебя. Я теперь хожу в метро как буддист: никуда не смотрю – все вижу. Вижу этот педерастический храм пролетарской культуры. И мне тошно от него становится. Чувствую себя шахтером, едущим в штольню на смену. А тут еще это чудное (ударение на второй слог) стекло. Вот оно и определило сознание, бытие долбаное. Содержание определило рожу. Где мое детство, господи? Где мои наивные глаза? Где мои пушистые волосы? Где мои добрые руки? Все проездил я в этом метро. А может, у меня такая судьба? Заполнять промежутки между Добром и Злом тоже кто-то обязан. Но почему я?