Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клоун стоит один, с петухом на руках. Стоит на самом верху. Собор – великанское сооружение, какая-то издевка над всеми нормами архитектуры – нечеловечески, мучительно громадный, нелепый. Welcome tо the house of fun! – вкрадчиво шепчет музыкальный голосок.
И тогда клоун делает шаг и летит вниз, вниз, без страховки, со страшной высоты, страшно летит – плашмя; в ту же секунду беременная клоунесса на раскачивающейся версальской люстре проносится мимо и успевает поймать его за штанину.
Вой в зале. Громокипение.
Сандра, Алеша. Барселона, 2007 год
Еще фотография. Ч/б, в кадре танки т-72 Таманской дивизии, Белый дом. На одном из танков – двое парней, оба лысые, один в тельняшке, другой голый по пояс, машет кепкой и чего-то орет радостно. Группка – чуть сбоку – пятеро человек стоят, тесно сбившись, почти обнявшись. Левее – какой-то что ни на есть студент-бомбист, тощий, глаз горит, в руках обрывки плаката. Женщина средних лет, полная, в сарафане – прижимает к груди огромный термос и что-то кричит человеку, которого не видно – он за кадром. Низенький парень в тюбетейке и с фотоаппаратом – пристреливается. у всех одинаковое выражение лиц – все слегка обалдевшие и счастливые. На тротуаре рядом с танком сидит взъерошенный Алеша, смотрит прямо в объектив – ужасно усталый, но улыбается, один глаз сощурен, на щеке копоть или грязь, рожа хитрая. Сбоку – гунаровский нос. По этому носу – о, многое прочитывается. Нос сморщен, там за кадром Гунар хохочет, сверкая зубами, он рад ужасно, отвоевался, всех победил, он знал, что победит; два месяца назад у него родился сын – третий сын, поздний, даже для Мишель поздний, а уж для него-то; короче, Гунар счастлив. Очень хорошая фотография, очень. Сандра ее у Алеши отобрала и носила с собой. На обратной стороне дата – «21/08».
Из-за этой фотографии тоже, впрочем…
– Тебя и на свете тогда, небось, не было? Черт меня возьми, что я творю, что ты творишь…
– Да ну тебя! Все я это прекрасно помню, мы смотрели с родителями, волновались… Папа пришел и сказал маме – в Москве что-то ужасное… Она заплакала… Потом стала кричать: правильно я уехала из этой проклятой страны! Это сначала. Потом мы три дня слушали радио… А потом она, наоборот, стала жалеть…
– Да тебе было-то… сколько… восемь!
– Шесть…
Шесть лет, господи. Шесть лет, девочка, тебе было, когда мы все, мудаки, понадеялись на светлую… на светлое… А сколько тебе было, когда – господи – год! Тебе год был, когда… ты идиотка просто, ты избалованная идиотка, зачем ты тогда ко мне подошла, что тебе было до меня, что тебе сейчас до меня, что ты тешишь – самолюбие свое, гордость свою – экое чудище приручила, аленький цветочек?! Кто ты мне?! У нас языка нет общего, ничего нет – блядь, язык об эти казенные фразы спотыкается, – нельзя это так продолжать, это бред, бред; история расставания не должна длиться, это сбой системы, клиника – моя, но ты-то тут при чем, куда ты полезла – ты не знала, куда лезешь, – зачем ты подошла ко мне – и что – ты – сейчас – де-ла-ешь?..
– Я просто хочу тебя так, что в глазах темно.
Тогда еще Сандра умела гасить эти сполохи.
Гунар. Москва, Август 1991 года
За пару дней до того позвонила сестра и сказала, что тираж «Молитвы» пришел, ей сообщили из издательства, и надо бы авторские забрать. Обычно на такие дела посылали мальчишек, но сейчас их не было в городе – один ушел с однокурсниками в поход, другой сидел на даче у друзей; поэтому Гунар сказал, что съездит сам, и они слегка повздорили. Короче говоря, восемнадцатого он заехал в издательство, погрузил в рюкзак книжки и доставил их Наде. В лучшем виде! Они немножко попили кофе и потрепались о том-сем. Потом Гунар засобирался домой – ему послезавтра улетать в Прагу и жалко было терять время – и без того он ругал себя, что не отменил гастроли и вынужден расстаться с Мишель и двухмесячным малышом. Надя его немножко погнобила за бабство, потом они расцеловались, и она всучила ему какую-то уникальную подушку, набитую крупой, – для Мишель, какой-то журналец, который она почеркала на полях; и, к счастью, он сам сообразил: ну и книжку-то мне дай свою, поощри грузчика. Хорошо, что вспомнил, была бы страшная обида.
А дома, ближе к вечеру, Сережа вдруг решил устроить первый в жизни скандал – для зубов рановато, живот, видимо, или что там еще может быть, только он скрипел горестно и не унимался. Гунар поскорее унес его в комнату мальчишек и всю ночь убаюкивал. Хитрость в том, что нельзя было лечь: ребенок тут же просыпался и начинал пищать снова, поэтому Гунар полночи расхаживал с ним взад-вперед, распевая шепотом гимн Коминтерна, а потом упал в кресло и, продолжая покачивать одной рукой младенца, стал судорожно искать глазами, что бы такого почитать, чтобы не уснуть. Вот же идиот, не сообразил, а теперь тут, в мальчишечьей берлоге, поди чего найди, журнал «Костер» на столе валяется – не угодно ли? И тут у него в кармане зашевелилась эта сестрицина книжка. Мбда. Ну, в конце концов все равно в какой-то момент пришлось бы ознакомиться. Гунар осторожно потянул ее из кармана. Мягкий переплет, плохо разгибающийся, – очень удобно: жутко неудобно, никуда ее не положишь, надо держать одной рукой на весу, и так уж точно не уснешь. Начал читать и как в помойку провалился. Чернуха какая-то – недочернуха… Что-то в этом было не то, совсем нехорошее что-то, словами не передать… Опечаток море. Бедная моя дурочка.
Под утро они с младенцем уснули как сурки на нижнем этаже двухъярусной кровати, а в полдвенадцатого перепуганная Мишель уже трясла его: Гунар, вставай, что-то страшное случилось! Я ничего не понимаю в телевизоре!
Гастроли – какие там гастроли, когда такое делается. Всех послал к чертовой матери.
Все бросил, пошел воевать, как Ростропович.
Не очень гуманно это было с его стороны, прямо скажем. Вечером Надя без предупреждения явилась к Мишель и сказала: бери мальчика, собирайся и поехали на Кировскую, мы все там сидим. Вместе оно как-то, знаешь…
Они вообще-то тогда не очень дружили.
«Афганская молитва», фрагмент
Вчера мы хоронили двух радистов. У них был рейд в Межозерье, оттуда и не вернулись. Рядом со мной стоял Дима Тихонов, наводчик-оператор, рядовой, секретарь комсомольского бюро, кандидат в члены КПСС, – я услышала вдруг, что он себе под нос выводит «Святый Боже, Святый Крепкий…», вздрогнула, стала прислушиваться. Нет, помстилось. Надо написать матерям. Сколько таких писем я написала, сколько горя принесла.
Через пару месяцев я вернусь в Москву и поеду в Наро-Фоминск – разговаривать с матерью одного из погибших, Старченкова. Ольга Тимофеевна будет говорить глухо, разглаживая ребром ладони складки на скатерти, она будет показывать мне школьные фотографии Игоря. Он неплохо учился, но ему это было неинтересно, он мечтал скорее пойти служить. Отец теперь пьет. «А я… Я стала пить, но не идет это у меня. С собой думала кончать. Не получилось».
В Барнаул, к матери другого радиста, тоже Игоря – Сергеенко, я не поеду. Она по телефону откажется со мной говорить. Я буду думать – все равно надо ехать. Но тут мне перезвонит плачущая женщина – тетка Игоря. «Я вас прошу, не приезжайте. Не терзайте». Я не поеду.