Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Допустим, что этот затор, как у нас говорят, «разгребли»: кого-то подняли в реанимацию, кого-то положили в одно из клинических отделений, кого-то отправили назад, не найдя у него хирургической патологии, — и у сестер с санитарками появилась возможность немного передохнуть. Но пятница не кончается «сбросом» из городских больниц. Все знают: к вечеру жди поступлений из иных мест — из ресторанов, ночных клубов или прямо с городских улиц. Ведь город, как правило, пьет-гуляет и всячески отдыхает как раз по пятницам — и в это время чаще случаются дорожные происшествия, пьяные драки, семейные ссоры и прочие безобразия. И всем жертвам бурных пятничных вечеров — прямая дорога в наше приемное отделение. До поздней ночи, а то и до субботнего утра сюда будут попадать то обкуренная молодежь, то жены, до полусмерти избитые мужьями, то пьяные в стельку мужья, отделанные сковородками жен, то порезанные ножами, то выпавшие из окон, то напившиеся какой-то отравы — словом, те, по кому жизнь прошлась своим беспощадным катком. Поэтому никто и не любит дежурить по пятницам: со слишком грубой изнанкой жизни придется столкнуться. И порою не то что прилечь отдохнуть, но и спокойно перекусить тебе не дадут.
А суббота наполняет приемное последствиями пятничных злоупотреблений. Это и панкреатиты-холециститы после обжорства, что люди позволили себе накануне, и кишечные непроходимости, и задержки мочи после неумеренных возлияний. И опять приемное отделение полно нервозности и суматохи. Кто-то стонет, кто-то кричит от боли, кто-то, побелев, как простыня, сполз по стене и теперь лежит без сознания, кто-то требует, чтобы его осмотрели без очереди, — и со всеми этими людьми надо немедленно что-то делать. Еще хорошо, что в восемь утра заступила свежая смена и у медиков есть запас нервов и сил — которого, надо надеяться, хватит на сутки.
А чем же наполнено здесь воскресенье? Воскресенье в приемном отмечено не только срочными больными, что поступают более или менее постоянно, — но и дачными травмами. Ведь дачников в нашей стране все еще много; и хотя они пожилые, как правило, люди, но работают часто с таким молодым азартом, что или сорвут себе спину, или уронят что-нибудь на ногу, или, не дай бог, попадут под цепь бензопилы или под воющий диск болгарки. Этим геройским пенсионерам тоже нередко приходится оказывать помощь в приемном; но, конечно, общаться с достойными и терпеливыми стариками много приятнее, чем с хмельной, бестолковой и наглой пятничной публикой.
И вот так каждый день: он чем-то и отличается от остальных — но и похож на все прочие дни тем непрерывным потоком больных или раненых, что видят здешние стены. В приемном почти всегда беспокойно и шумно, на стульях вдоль стен сидят больные и их родственники, снуют лаборантки, врачи, санитарки и сестры, гремят, проезжая, каталки — а если вдруг коридор приемного и опустеет, то все знают, насколько обманчива здешняя пустота и кратковременна тишина. Но в приемном помимо работы, которая не стихает ни ночью, ни днем, происходит еще одно: тут испытывается человек. Речь даже не столько о больных, которым, понятно, приходится очень несладко и которым порой нужна вся их воля и выдержка, сколько о тех, кто трудится здесь. Потому что во всех этих криках, и стонах, и неизбежных ссорах-скандалах, среди этих луж крови, рвоты, мочи (а для приемного это обычное дело) видишь такую грубую и неприглядную сторону жизни, что очень непросто сохранить уважение и любовь к людям. Это место, словно нарочно созданное для безнадежного мизантропа: уж здесь-то он точно найдет основания для неприязни и даже презрения к человеку.
Но, как ни странно, я знал немало отзывчивых, добрых людей, в основном женщин, кого нисколько не пачкала грязь, окружавшая их в приемном. Санитарки и сестры, которые день изо дня и из ночи в ночь перетаскивали, раздевали и обмывали тела, ставили клизмы и промывали желудки, остригали кишащие вшами лохмы бомжей и уворачивались от рвотных фонтанов, терпели проклятия и оскорбления, — они, несмотря на все это, оставались людьми и встречали всех, кто входил сюда (или въезжал на каталке), не гримасой брезгливости, а сочувственным взглядом. Неужели и впрямь родники милосердия неисчерпаемы и доброта есть глубинное и изначальное свойство людей?
Разрез
Что испытывает хирург, когда он разрезает живого лежащего перед ним человека? Я сам много раз слышал этот вопрос, много раз — все как-то шутя и небрежно — на него отвечал; но это были, скорее, попытки уйти от ответа. Ведь на самом-то деле дерзость вот этого жеста — взять скальпель и, вжав его в кожу больного, провести по ней линию, которая раскрывается в кровоточащую щель, — мало с чем может сравниться. Даже интимная близость — когда мужчина входит внутрь женщины — нарушает куда меньше границ и запретов. Рассекая чью-либо кожу — а следом за ней, слой за слоем, ткани и органы, что расположены глубже, — мы входим в святая святых, вторгаемся в тот сокровенный внутренний мир, который обычно закрыт не только для посторонних, но и для самого человека.
И вот только сейчас, когда я не оперирую, а лишь представляю себе операцию — и рука моя держит не скальпель, а авторучку, — мне начинает приоткрываться метафизика действия под названием «разрез». Что происходит сначала, еще до того, как хирург занес скальпель над спящим больным? Думаю, что не только в моем восприятии, но и в глазах любого хирурга окружающий мир начинает стремительно сокращаться, сжимаясь до очень малых размеров — а именно до размеров операционного поля, что лежит пред тобой в обрамленье стерильных пеленок. И разум, и чувства хирурга устремлены к этому малому полю, как к устью незримой воронки, в которую вместе с ним словно скользит и весь окружающий мир. В мире больше не остается ни людей, ни предметов, ни городов, ни морей, ни горных хребтов, не остается ни будущего, ни прошедшего — а есть лишь конкретность вот