Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сказанное не означает, что нам следует оставить всякие попытки объяснить человеческое поведение через эволюцию. Другого варианта у нас просто нет. В самом деле, я предсказываю, что через 50 лет портрет Дарвина будет висеть на каждой кафедре психологии. Тем не менее сегодня в этой области по-прежнему полно поистине сказочных историй, начиная с утверждения о том, что облысение по мужскому типу воспринимается противоположным полом как признак мудрости (что-то в этом роде приходится порой говорить мужчинам с редкой шевелюрой), до «Естественной истории изнасилования» (The Natural History of Rape); эта книга (название подлинное) нанесла эволюционной психологии больше вреда, чем любая другая[68*]. Основная ошибка, разумеется, кроется в представлении о том, что если какая-то особенность обусловлена генетически, как облысение, то она обязательно должна быть полезной. Болезнь Альцгеймера, муковисцидоз и рак груди тоже наследуются генетически, но вряд ли кто-то возьмется утверждать, что они полезны для здоровья.
Однако в случае с сексуальным насилием у нас нет даже генетической основы, которую мы могли бы изучать. Не существует никаких свидетельств того, что склонность к сексуальному насилию может наследоваться. Но это не остановило Рэнди Торнхилла и Крэйга Палмера, когда им захотелось порассуждать об эволюционных преимуществах, которые оно будто бы дает. Экстраполировав сексуальное поведение насекомых на человека, авторы дошли до утверждения: мужчины насилуют ради того, чтобы как можно шире распространить свои гены. Хуже того, авторы избавили себя от необходимости приводить реальные факты, заявив, что самые важные события должны были происходить в доисторические времена. Понятно, что заглянуть в столь далекое прошлое не представляется возможным, поэтому авторам осталось лишь травить байки. Кстати говоря, они так и не ответили на вопрос, почему, если цель всякого насилия — продолжение рода, жертвами его в каждом третьем случае становятся люди, не способные к деторождению (к примеру, дети и пожилые женщины).
Я готов согласиться с Гулдом в том, что квазиэволюционное гадание по поводу любого явления в поведении человека лишено смысла. Однако сам Гулд скептическими высказываниями заработал себе множество врагов. В 1997 г. на страницах New York Review of Books развернулась целая баталия между ним и записными эволюционистами. Стоило видеть, как люди с непомерно раздутым самомнением осыпали друг друга намеками на какие-то порочащие обстоятельства, пересказывали слухи, оскорбляли друг друга (одного из участников дискуссии назвали «комнатной собачкой» второго) и вообще вели себя так, как будто никогда прежде друг о друге не слышали. Язвительность, очевидно, не помогала им сплотить ряды. Креационисты потирали руки от удовольствия и не забывали использовать этот некрасивый спор в собственных интересах. Результат не замедлил сказаться: даже в таком неожиданном месте, как конкурс красоты, о теоретических разногласиях в лагере эволюционистов знали все! Следовало бы, пожалуй, номинировать этих дарвинистов на премию Дарвина.
Однако тот спор может показаться пустячным по сравнению с реакцией на другое откровенно высказанное суждение Гулда. Будучи сам атеистом, он объявил науку и религию совместимыми задолго до того, как неоатеисты пришли к выводу, что они не совместимы ни в каком случае. После безвременной кончины в 2002 г. Гулд стал настоящей мишенью для всех, кому не по душе толерантность.
Нечтоизм
В своем эссе, ставшем впоследствии знаменитым и опубликованном в том самом году, когда произошла вышеописанная схватка между союзниками-эволюционистами, Гулд вспоминал о случайной встрече за завтраком в Ватикане с несколькими священниками. Те выразили обеспокоенность по поводу новой, недавно появившейся разновидности креационизма, известной как теория Разумного замысла, и спросили Гулда, почему эволюция до сих пор подвергается стольким нападкам. В своем эссе палеонтолог рассуждал о глубочайшей иронии ситуации, когда ему, бывшему иудею, пришлось уверять католических священников в том, что с эволюцией все в порядке, и что противостоит ей крохотный сегмент американского общества.
В этом сочинении Гулд хотел намекнуть читателю, что степень враждебности между наукой и религией сильно преувеличена. Говорить о «религии вообще» очень трудно, поскольку в категорию религии попадает очень многое, от монотеизма до политеизма и от жестких канонов веры до спиритуализма. Буддизму, к примеру, очень даже симпатична идея эволюционирующих организмов, поскольку она прекрасно согласуется с представлениями о том, что жизнь существует в единстве и постоянном изменении[69]. Но даже внутри таких религий, как христианство или ислам, культурное разнообразие настолько велико, что традиции и идеи, давно существующие в одном месте, в другом часто отвергаются. Индонезийские сунниты имеют с иранскими шиитами примерно столько же общего, как шведские лютеране с баптистами американского Юга. Гулд, значительно лучше многих представлявший себе эти материи, позаимствовал из папских документов понятие «магистериум» (в смысле «учение»), чтобы наглядно показать, что наука и религия представляют собой отдельные области знания. Они занимаются разными проблемами. Гулд назвал эти области «непересекающимися магистериями» и поименовал это воззрение NOMA[70*].
По существу мы имеем дело с двумя разными комплексами вопросов, один из которых относится к физической реальности, а другой — к человеческому существованию. Поняв, как мало может наука рассказать нам о втором предмете, французский биолог Матьё Рикар отказался от многообещающей научной карьеры и стал буддийским монахом. Я встречался с ним несколько раз и могу сказать: в этом человеке нетрудно разглядеть то внутреннее спокойствие, которым могут похвастать очень немногие люди. По результатам фМРТ-сканирования мозга во время медитации ему даже преподнесли титул «счастливейший человек в мире» (что он воспринял с типично галльской небрежностью). Нейробиологи считают уровень возбуждения, отмеченный в левой части префронтальной коры его мозга (связанной с положительными эмоциями), максимальным из всех наблюденных. Сам же Матьё, хотя и формулирует свои мысли по-прежнему с точностью ученого, науку забросил давно и считает, что она лишь «внесла громадный вклад в удовлетворение пустяковых потребностей». Это напоминает слова Льва Толстого, который жаловался, что стоит ему спросить ученых о смысле жизни и о том, что нам с ней делать, как получаешь в ответ «бесчисленное количество точных ответов на вопросы, которых не задавал».