Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не поднимал его, а сидел, сгорбленный и жалкий, напоминая чем-то больную птицу.
Мать наклонилась и взяла письмо.
- Дай сюда! - резко сказал отец. Когда он поднял большие, круглые глаза, в них стояли слезы.
- Вот, слушай! - сказал он и начал читать:
"Дорогой профессор!
Не без большого колебания и даже, если так можно выразиться, не без трепета сердечного, решился я вам писать. Да нет! И не писать даже, а, как видите сами, печатать на машинке, хотя, собственно говоря, это глупо до невозможности. В самом деле, что может изменить, убавить или прибавить моя подпись?
И так ведь это ясно.
Впрочем, мне и писать-то вам нечего, кроме разве одного.
Я изменил, я стал предателем.
Я бы и об этом вам не стал писать, надеясь на то, что вы все равно узнаете. Но дело-то вот в чем: я отлично понимаю - не за моей головой они гонятся. Если бы я был один, сам по себе, они бы просто пристукнули меня в подвале или удавили на электропроводном шнуре. Это обстоятель-ные люди, и они куда больше доверяют трупу, чем живому человеку.
Нет, я им не нужен, конечно, но мной они будут бить других.
Я - слепое орудие в их руках, которое обрушится на чужие головы, а на вашу, дорогой учитель (позволено ли мне будет так вас называть?), раньше, чем на других.
Вот именно поэтому я и пишу вам.
Видите, как славно у меня все это получается - во мне заговорила совесть.
Только не смейтесь, только, пожалуйста, не смейтесь, учитель!
Вот Шекспир где-то писал:
Ведь и палач у жертв прощенья просит
Пред тем, как смертный нанести удар.
Вот хотя бы только в этом плане - палача, просящего прощения, - и следует понимать мои слова о совести. Да нет, впрочем, не палач я даже, палач-то Гарднер, а я топор или, еще лучше, плаха - глупый, тупой кусок дерева, который сам рубится вместе с осужденным".
- Сволочь! - сочно выругался отец. - Толстая, жирная свинья! Вместо того чтобы прятаться от людей, он, видите ли, сочиняет лирические поэмы с цитатами из Шекспира!
Он стукнул кулаком по столу так, что заколебалась вода в бронзовой полоскательнице и светлые зайчики, выпорхнув из нее, заметались по скатерти.
- Да тише! - сказала мать и страдальчески дотронулась до виска. - Ну кого ты ругаешь? Кто это такой?
Отец только сопел.
- Да брось ты читать, тебе нельзя волноваться! - сказала мать. - У тебя больное сердце! Помнишь, что сказал доктор?
- У меня больное сердце, - хрипло согласился отец и пощупал воротничок. - Но слушай дальше. Он взял было письмо и опять опустил руку.
- Но обратила ты, обратила ты внимание, как складно, как хорошо все написано? Прямо по всем правилам школьной риторики, даже все знаки препинания стоят на своих местах. Ох, почему так бывает, Берта, что когда какая-нибудь сволочь продается, как публичная девка, она сейчас же начинает вспоминать, дрожа и млея, не Иуду, а непременно Стринберга или Достоевского?
"Вы спросите, что за причина? И сейчас же ответите: "Страх! Страх физического уничтоже-ния, страх за семью, страх материальных лишений". И будете неправы.
Нет, не страх, никак не страх, никак не только один страх заставил меня перемахнуть в чужой лагерь. Перешел-то я искренне и убежденно, ибо искренне убежден, что наше дело проиграно на много столетий вперед. Вот что вас-то я предал - это уж другое дело, - но об этом после как-нибудь. Вся беда в том, что есть в ходе истории какие-то провалы, черные, угольные мешки, когда все живое, разумное, мыслящее, а то и просто чувствующее нормально, объявляется подлежащим уничтожению.
Откуда-то снизу, из самой мутной и темной тины, поднимаются неразумные, слепые, но мощные, как вся неорганизованная, косная природа, силы и сметают все, что не согласно с их законами. А законы-то эти очень просты: законы роста, размножения и социальной антропофагии. Многие не понимают успеха этих разрушительных сил, этого триумфального, обезьяньего шествия, когда в течение недель погибает все то, что выработалось тысячелетиями и казалось вечным и незыблемым. А ведь это понятно, это ведь очень понятно, дорогой учитель, ибо в самом деле - что на свете может быть сильнее кулака?
Человек, как мы с вами установили, в начале своей истории изобрел мотыгу, одежду, приспо-собил и запер в очаг огонь, приручил животных. Но это он именно и изобрел-то, становясь человеком, а кулак-то - он ведь Богом данный, его и изобретать-то не надо, он присущ человеку не меньше, чем горилле.
Мораль, искусство, религию, даже самую человечность - все это еще нужно прививать человеку, еще растолковывать, еще убеждать в их необходимости, да и не всякий, пожалуй, еще и согласится, а кулак-то - вот он.
Заметили ли вы, кстати, что когда грубая сила освобождается от своей юридической и гуманитарной оболочки и является на свет, так сказать, в кристаллически чистом виде, она всегда претендует на божественность?
Они логически и последовательно ненавидят нас за нашу любовь, человечность, уважение к слабым, за наш трепет перед прекрасной человеческой личностью, которую мы тоже считали божественной. Они ненавидят нас за тонкость наших переживаний, ибо у них, где все просто, точно и ясно, никаких переживаний нет. Вот вы с таким уважением относитесь к человеческому мозгу. Помню я, хорошо помню ваши слова насчет того, что мозг - это сила, укрощающая космос, и что он - самый благородный металл вселенной, и что даже черепная коробка питекантропа прекраснее Венеры Милосской, - все помню, дорогой учитель! Но только знаете что? Зря вы все это говорили! Ровно ничего не стоит эта трясучая, киселеобразная слякоть, кое-как разлитая по черепам. Не тот прав, у кого мозга больше, а тот, у кого дубина тяжелее.
И вот я пришел к заключению, что сопротивляться бесполезно.
Пока мы собирали мирные конференции, вырабатывали правила гуманного ведения войны, учреждали всевозможные лиги или, попросту, забыв все, запирали дверь кабинета и работали в тишине над вопросом об интеллекте индонезского человека, они потихоньку, ворча да урча, выламывали дубину, выломали да шарахнули так, что только грязные брызги полетели в разные стороны от этого благородного металла.
Вот тебе и гуманность!
Значит, что же?
С чем и как я приду воевать с этой обезьяной?
У нее в руках дубина, а у меня что? Университетское свидетельство!
Как будто маловато, до смешного даже маловато, профессор! Дон Кихот тот, правда, воевал с ветряными мельницами, не только что с обезьянами, ну да он никогда не был моим любимым героем. Да нет, и у того даже было копье да Росинант, хоть дохленький, да был, а у меня ведь, кроме антропометрического циркуля, ничего в руках нет.
Да и за что сражаться? Посмотрите - все разрушено, все поругано, все разбито!"