Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впереди будут новые битвы, Тина, говорил ей Видали после Испании, а она отвечала ему стихами Мачадо, что все уже кончено и пора собирать чемоданы. Она бродила с погрузневшим, обабившимся Видали по Европе, привязанная к нему давней привычкой или попросту никому больше не нужная. О, наша любовь до сих пор полна страстной фантазии, говорил Видали знакомым, подразумевая физическую сторону их союза, давно упраздненную за ненадобностью. Ты просто шлюха, орал он на нее все чаще, полюбив в преддверии старости и в отрыве от настоящего дела вспоминать о морали. Хуже всего, что она и сама, кажется, стала немного стыдиться своего прошлого.
Очередные подложные паспорта привели их в изменившийся и чужой Мехико-сити, где американцы бодро сооружали закусочные, победоносные местные немцы развешивали нацистские флаги, советские резиденты стучали морзянку в центр, а Сикейрос только что дилетантски отстрелялся по Троцкому, даром истратив обоймы, как если б нельзя было нигде раздобыть ледоруб. Она очень быстро сдала в Мехико-сити, сердце работало с перебоями, и наступившая вскоре смерть — ее не вполне проясненные, а вернее будет сказать, одинокие и незамеченные обстоятельства дали повод для кривотолков, словно что-то там было неладно, чуть ли не «сталинисты» ее отравили, забивавшие обратно в землю ненужные им зубы дракона, — эта смерть пришла своевременно, потому что эпоха Тины Модотти уже миновала.
Восславлю твое нежное имя, твою хрупкую сущность пчелы, тени, огня, снега, молчания, пены морской, и силу твою стальную восславлю, изящную силу, о Тина Модотти, писал в красивой поэме на ее кончину Пабло Неруда, а газеты откликнулись некрологами. Прибранная и опрятная, она напоминала в гробу монашку. Таков был ее последний кадр, и здесь, как писал Шкловский, мне уже не хватает иронии.
Тина Модотти была женским телом международного авангардного коммунизма двадцатых. Совершенное тело подобного рода омывалось тогда тремя радикальными волнами — революцией, передовой эстетикой и освобожденной сексуальностью, которая выхлестнулась наружу и не желала более ни от кого таиться. Это тело открыто поведало о своих притязаниях, о небывалой, по-новому осязаемой красоте, заявив о себе обнаженным, как Тина, или одетым в пижаму на манер Лили Брик с обложки первого издания поэмы «Про это» — пижама была знаком интимной близости всамделишной героини с доподлинным знаменитым автором и тем самым скрывала в себе обнажение еще более дерзновенное (ибо я наг под одеждой).
К тому же то было обнажение фотографическое, с документальным, шоковым возвращением от искусства к реальности: каждый с легкостью представлял, как эта женщина сбрасывала одежки и устраивалась перед камерой — эмоции, не свойственные живописи или давно ею утраченные.
Кодекс авангардного коммунизма трактовал любовь по-разному и нередко контрастно, уравнивая ее, например, со «стаканом воды» (популярная теория, приписанная Коллонтай), или воспринимая ее как грандиозное переживание, поддержанное трагической личной историей (Маяковский), или прозревая в ней мистико-философское мировое ядро, как это делал Вильгельм Райх. Но эта любовь неизменно была равнозначна свободе нового человека, который, по словам Троцкого, научится перемещать реки и горы и воздвигать народные дворцы на вершине Монблана и на дне Атлантики. Женщины чутко улавливали настроения эпохи, которая заранее отпустила им все прегрешения и дозволила наконец коротко остричь волосы, укоротить юбки, менять любовников и оберегать себя с помощью противозачаточных средств.
Необычайная интенсивность сексуальной компоненты левого авангарда, казалось, должна была привести к тому, чтобы вся атмосфера вокруг этих смелых людей окрасилась в чувственные, эротические, горячие и взволнованные тона. Но этого не произошло, напротив, изо всех тогдашних дверей и окон сквозит ледяным отстраненным дыханием — идеологическим и жизнестроительным. Очевидный парадокс объясняется без труда: сексуальность, подобно всему остальному в революционном авангарде двадцатых, размещалась в проекции тотального утопического преображения мира. А утопия может даровать своему адепту все что угодно, самое изощренное интеллектуальное и эстетическое наслаждение, — все, кроме полноты материального обладания, теплоты осязательного, кожного соприкосновения со своей утопической сущностью. В основе утопии — всегда конфликт и страдание; уводя за собой миллионы людей, она оставляет их посреди снега и одиночества, простите невольный пафос.
Ольга Матич, изучавшая организацию быта в концепциях русского авангарда, писала об исключительной ненависти коммунистических будетлян к семье, традиционному семейному укладу и деторождению — официальная власть так далеко не заходила никогда. Матич приводит слова Якобсона об утопической устремленности Маяковского, которая «соединяет неприязнь к ребенку, что на первый взгляд с этим фанатическим будетлянином едва ли совместимо. Но в действительности… в духовном мире Маяковского с отвлеченной верой в грядущее преображение мира закономерно сопряжена неугасимая вражда к той „любвишке наседок“, которая снова и снова воспроизводит нынешний быт». Друг Лили Брик рассказал Ольге Матич об отталкивающем впечатлении, произведенном на Лилю видом его беременной жены, к которой она всегда хорошо относилась. Авангард желал не продолжения человеческого рода, что было для него равнозначно возобновленью страдания и дурной бесконечности, но чаял воскресения мертвых и религиозного пересоздания самых глубоких мировых структур. Взятый в отвлечении от биологической семейственности и деторождения, сексуальный кодекс авангардного коммунизма обретал явственные черты мистической аскезы.
Половая принадлежность авангардного тела внушает сомнения — скорее всего это тело тянется к андрогинности. Если угодно, андрогинность этого тела «софийна», ей свойственно сексуальное всеединство — а равно и снятие сексуальности как таковой, растворение ее в некоей высшей целокупности, ее стирание в той сфере, где исчезает всякая антиномичность. По сути своей авангардное тело бесплотно и спиритуально. В нем присутствует момент ослепительной чистоты и голизны: так все сверкает только в операционной, только на сей раз на стол к хирургу укладывается не зонтик в обнимку со швейной машинкой — предметы, уже неприличные для цитирования. Отныне испытующему любопытству врача открывается некогда живая, традиционная плоть, по мере продвижения скальпеля трансформирующаяся во что-то духовное и проективное. Авангардное тело — это тело опустошенное, хотя ему нельзя отказать в мистической напряженности существования.
Опустошенной плотью, не способной рожать, было тело Тины Модотти. Оно никогда не могло быть заполненным, его выпуклости и пустоты выявляли свой призрачный, недовоплощенный характер. Столь многих в себя принявшая, эта плоть ничем не рисковала, ей не нужно было «предохраняться» (на самом деле, конечно, она обрекала себя на куда больший риск). Ее сексуальная жизнь, ознаменованная чередой революционных любовников, оставляет странное и почти болезненное впечатление обмана, подмены и одинокого несовершенства — так бродил феллиниевский Казанова, измученный своей пустотой, Эта жизнь при всей ее пылкости была совершенно неэротична, но только такой и могла быть сексуальная жизнь тела, которому от природы сопутствовала доктринальная сглаженность, плоскостная и геометрическая отрешенность. Не столько тело, сколько его астральный снимок или платоновская идея — идея, исполненная чрезвычайной энергии и экзальтации, но совершенно неспособная перейти из своего отвлеченного состояния в плотское, материальное. Таков и характер фоторабот Тины Модотти.