Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как? Каюсь, Господи, каюсь! А нельзя убрать вампира? – жалобно попросила Манька. – У него все равно дерева нет… Помоги! Он у меня всю башку изгадил…
Дьявол засобирался. Манька это почувствовала по интонации его голоса и по торопливости.
– Я могу обидеть вампира, – с отчуждением проговорил он, будто она у него попросила взаймы, а он любезно отказывал. – Вампир – моя надежда на новые просторы, у нас с ним договорные отношения, скрепленные кровью. Когда он чиркнет по Бездне, прах и некоторые проценты мне достанутся, – напомнил он. – В сущности, я завершу начатое – мои струпья сгорят, теперь уже навсегда, но, по-моему, справедливо возблагодарить идущего на смерть. Это, Манька, моя дань самому себе умирающему. Если ты жить собралась, мне молиться – пустое занятие. Я могу поднять человека, но не в ущерб себе. Молись земле, которая гонит тебя и принимает, прими на себя грех. Пей мерзость и кажи ей руки. И пусть она решит, сколько крови на них. После скажешь спасибо…
Последние слова Дьявола пришли издалека.
Манька злилась, что не может видеть его как обычно. Она достаточно хорошо изучила его повадки и могла бы по виду определить, что сделать, чтобы мерзость ушла. Когда у Дьявола глаза добрые были – готовит пакость! Виноватые – можно расслабиться, время еще есть. Холодные – копай себе могилу. Озаботился – могла бы лучше, но все позади… На мир Дьявол смотрел по-другому: добрыми глазами – любил, озаботился – поможет кому-нибудь, бескорыстием заболел, глаза холодные – быть беде. А так она могла по уши стоять в дерьме и думать все что угодно – но сто ответов будет ямой.
– Замечательно! Без вины виноватая! – она бы развела руками, но руки не поднимались. Не иначе обе были сломаны, или обездвижены медикаментозно. Или связаны. – Я мерзость, мерзость! – повторила она, прислушиваясь к своему чреву. – Все беды от меня одной!
И вдруг в том месте, где она валялась, она снова увидела черта, а сама оказалась чуть в стороне.
И не одного – двух чертей. Теперь перед глазами у нее были две Маньки.
Один черт продолжал шевелить губами, сидя на невидимом стуле, ушедший в себя, глаза его оставались неподвижными. Второй катался по земле с затравленным видом, весь перепуганный, с уздой на голове, с удилами между зубов, облитый помоями и обмазанный какой-то гадостью. Его била дрожь: он таращился по сторонам, и тоже не в себе, словно опоенный зельем. Черти были, скорее, мертвы, чем живы. И как бы она ни старалась, не получалось рассмотреть их лица, чтобы удостовериться, что это она сама. Объемные, но какие-то несуществующие. Ни лиц путем, ни прочих частей тела. В том месте, где должно было быть тело, была тьма, наполненная содержанием, и она опять не понимала, не помнила, не узнавала.
Это ж сколько надо мучить человека, чтобы кровь из него добыть!
Благодаря Борзеевским наставлениям и схемам, которые он приложил к избам, Манька сразу догадывалась, где была ее дрема, а где земля хранила боль, но ее боль и боль вампира смешались в одно кровавое месиво и была почти одинаковой.
– Смотри, кому помогаешь! – одного черта пинали.
– Как от стыда отмоешься, если эту суку пожалеешь?! – второму, поставленному на колени, выговаривали.
– Да-а, убытки от тебя, Маня, ничем не покроешь! – удивлялись испытующие нутро.
Теперь Манька была то одним чертом, то другим. Оба они пили ее и поили, извлекая на свет ужасы, скрытые в земле вампира, изредка из ее земли. Иногда они становились одним чертом, внезапно уплотняясь, иногда один из них таял вместе с прочими тварями – иногда, как привидение —убогий, ненужный и сопливый, а между ними ходил еще один или несколько чертей. Черти снова пришли ей на помощь, открывая тех, кого она не могла увидеть сама, показывая головни.
«Это я – глазами вампира, в его эмоциональном восприятии…» – сообразила Манька, когда заметила черта, который не сомневался, не противился, не сливался с остальными и не становится ею, а подсказала ей его уверенность в правильности всего, что происходит.
Черт сразу перестал мозолить глаза.
Его Величество был о ней не лучшего мнения, чем остальные, может, даже худшего. Худшего из всех, какие могли существовать на земле. Наверное, он перенес на нее все свои комплексы и ужасы, которых боялся сам.
Она принимала боль безропотно. Привыкла терпеть. Дьявол и не мог встретить ее по-другому, так уж он был устроен. Муки, принятые в Аду, уложились бы в один день пути, когда она шла обутая в железо, с железным посохом в руке и грызла железный каравай. Теперь, когда она знала, что бьют не ее, боль уходила быстрее. Жертвой была не только она, но и другие люди, и сами вампиры. Обращения бессмертных тварей к светлому началу, пригретых в ее собственной земле, вызывали удивление: вампиры молились, осыпали дарами, и… немногие из них думали о ней в этот момент. О ней самой не было сказано ни слова, разве что вскользь, как о лице, отсутствующем на церемонии. Говорили они больше о себе любимых и о вампире, за которого просили слезно и проникновенно, расхваливая его достоинства.
Стражи…
Она нашла их!
Усмехнулась, представив, как радовался бы вампир, попав в Ад. Получалось, что Дьявол и в Аду был меньше его. Забыв о болезненных ощущениях, едва сдержала усмешку.
Может быть, поэтому Дьявол пристраивался одесную нечестивых богов, как только в голове вампира утверждалась мысль стать Господом во плоти? Попробуй-ка раскрыть вампира, когда всякая тварь испытывает к нему такие нежные и добрые чувства! Дьявол не раз шутил, что сам снимает парнушку их жизни, собирая гвоздики на гроб, чтобы вбить их в крышку, когда тот полезет к нему со словами: «Я благовествовать пришел, подвинься, окончились твои дни… Где тут… мой Спаситель Йеся?!»
Живого вампира Ад принял бы с распростертыми объятиями, дарами и славословием…
Похоже, Спаситель Йеся рассчитывал именно на это. Возможно, он читал записи тех, кто тут побывал, которые хранились в назидание в храмах. Все-таки был сыном священника, хоть тот и отказывался, и открещивался всеми святыми признать его сыном, скрывая греховную связь со своей племянницей, матерью Йеси. При его-то знаниях открыть бедному жениху во сне, что Богочеловек спустился в чрево невесты с небес, не составило бы труда.
С другой стороны, а если бы тот же вампир принял муки земли без имиджа?! Без ее земли, в которой молятся на вампира? Может, вампир думал, что положил прославление себя самого в свою матричную память, но ведь это было не так. Все это лежало в ее матричной памяти, и земля ее обращалась к ближнему за помощью, поднимая то, что не смогла понять, а она, Манька, принимала программу, как самою себя. Ох, как несладко придется вампиру, когда он с душой своей останется один на один. Ближний не мог врасти в ее землю, и она, получая образы из его земли, не могла надеяться, что его земля будет управлять ее телом, лечить, заботиться, как заботилась и врачевала своя, даже распятая и униженная.
Мысли приходили по-разному. Образы земли вампира проплывали и роились, как овцы, тогда как своя земля открывалась ей, как она сама, и с каждым разом Манька острее чувствовала это различие. Сбрасывать со счетов, что она живая – было рановато. Она живая, и земля злобствует и дает показания, но время ее еще не пришло.