Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Столь изощренная неомарксистская интерпретация отрицания как «реальности отсутствия» порождает негативную реакцию многих «левых» мыслителей, нацеленных не на утопию как отрицание, а на действительность как критику. Лаклау утверждает, что подобный подход «не продуцируется действительной политической рефлексией, а является следствием психоаналитических дискурсов идеологического ПОЛЯ», поэтому с носителями такого видения политики невозможно даже вступить в дискуссию по политическим вопросам, так как они заранее ограничивают понятийное поле матрицей искусственно расставленных значений [Laclau, 2000b, p. 289–290].
Онтологическая проблема неомарксистского отрицания состоит в том, что в нем присутствует скрытое предположение о наличии фигуры (субъекта), осуществляющего селекцию значений. Именно неявное присутствие подобного субъекта порождает априорную имплицитную веру в доброжелательность человеческих кондиций. Это становится особенно заметным в стратегии коллективного самовыражения народа Харта и Негри, содержащей сомнительное нормативное предположение, что коллектив обладает априорной способностью продуцировать отражающее самосознание, из которого возникает преобразующий телос [Hart, Negri, 2000].
Подобная телеологичность лишает современную марксистскую утопию отрицающего (т. е. преобразующего) потенциала, так как телеология качественно «уравнивает» силы утопии и идеологизированной реальности. Ведь именно за надуманность целенаправленного воздействия «невидимой руки рынка» марксизм критикует капитализм, доказывая его бессмысленность (иллюзорность). Если же в марксистской утопии обнаруживается свой телос, то она есть не более чем другая бессмысленность (иллюзия).
Для преодоления подобной угрозы неомарксизм обращается к биоантропологическим компонентам человеческого состояния, влияющим на процесс политического самоуправления. При этом утверждается, что между биоантропологическими особенностями человека и физическим миром, в котором человек живет, нет принципиального барьера [Virno, 2008, р. 11]. В результате отсутствия такого барьера появляется человек как «животное, открытое миру» [Ibid., р. 17], которое не нуждается в проверке своих действий, и поэтому подобная проверка может быть навязана только внешней средой. Последняя переворачивает проблему создания контролирующих институтов с ног на голову. Исходя из изложенного, подобные институты формируются, чтобы поставить открытость человека миру (как радикальное отрицание нормативной статичности) в определенные рамки. Образно говоря, институты «закрывают» открытого человека.
В результате отрицание как таковое, в которое воплотилась человеческая открытость миру благодаря овладению речью, получило прямо противоположный смысл, провоцируя животные импульсы Левиафана. Поэтому отрицание такого Левиафана, согласно законам диалектики, становится не первым, а вторым отрицанием, т. е. отрицанием отрицания. Тем самым утопическая радикальная критика не закрывает, а вновь открывает перспективу человеческого общества как непредопределенного (а потому открытого) сценария.
Как это ни странно, но подобная трактовка Левиафана имеет своими интеллектуальными основаниями идеи К. Шмитта (а точнее – его интерпретацию библейской концепции катехона)[35]. Эсхатологически-политический смысл данного принципа в шмиттовской интерпретации состоит в преднамеренном контакте Левиафана с силами зла для противостояния последнему[36]. В неомарксистской радикальной утопии подобным катехоном выступает побудительная перформативная критика, создающая дискурсы радикального отрицания капиталистического порядка (вплоть до экстремизма, который как таковой есть зло). Именно здесь кроется ключевой недостаток подобного эсхатологически-политического понимания радикального отрицания. Возникнув как экстремальный дискурс, радикальная утопия подвергается институционализации, которая, в свою очередь, чревата экстремизмом как насильственным целенаправленным действием, на что современные неомарксисты не согласны. Можно сказать, что марксистское радикальное отрицание настигла институционализация философского либерализма. В результате происходит столкновение несовместимых формы и содержания, порождающее конструкции, которые не устраивают ни либералов, ни марксистов.
Для преодоления этой опасной (для радикального марксистского отрицания как преобразующей утопий) тенденции была предпринята попытка анализа современных культурных форм как повода для отрицания. Последние на сегодняшний день подтверждают логику позднего капитализма (доминирование финансовой логики и экономика услуг), которая состоит в способности лишать радикальные культурные альтернативы их реальной традиционной силы. Современные культурные формы, обладая качеством поливариантности пространства и времени, раскалывают действительность на фрагменты «перманентных подарков» [Jameson, 1983, р. 125], порождая иллюзию достижимости успеха. Чтобы рассеять этот туман, «зачаровывающий» современные культурные формы, предлагается опираться на «новый эмоциональный тон» недифференцированных аффективных сил [Jameson, 1984, р. 58], предполагающих сублимацию критики как пафоса отрицания, возвышающая сила которого ценна сама по себе.
С позитивистской точки зрения подобный подход – явный перекос эпистемологического полотна, свидетельствующий об ущербности левой политической реальности как действия (реального или потенциального). Однако в рамках неомарксизма делается прямо противоположный вывод, опирающийся на убеждение, что любая иллюзорная идеология содержит преобразующее ядро. В этом смысле плодотворность ядра радикального марксизма состоит в отрицании дисциплинарных последствий коммерциализации и овеществления. Поэтому смысл отрицания позднего капитализма не в возрождении практического разума в духе Хабермаса, а в сопротивлении самой капиталистической логике через эмоциональную интенсивность отрицания, где наличие четко обозначенной цели отрицания не только не обязательно, но даже нежелательно, так как подобная четко отрефлексированная цель встраивает отрицание в логику отрицаемого капитализма [Jameson, 1983, р. 125]. Очевидность подобной угрозы наиболее ярко проявилась в судьбе антибуржуазного молодежного бунта рубежа 1960-1970-х годов. Неотрефлексированный протестами характер молодежной культуры того времени до основания потряс буржуазные устои западного общества. Однако попытка сформулировать позитивную политическую и культурную программу молодежного движения закончилась «ползучей» буржуазной социализацией и даже коммерциализацией.
Таким образом, поздний капитализм создает «индустрию аффективности», которая, как троянский конь буржуазной культуры, проникает в современный нонконформизм. Тем самым осуществляется скрытая инъекция логики капитала в современную архитектуру, литературное фэнтези и даже постэстетический экспрессионизм.
Исходя из изложенного выше, единственным способом борьбы с «индустрией аффективности» позднего капитализма провозглашается политически бессознательное как возвышенная утопия. Разрушительная (т. е. преобразующая) сила последней состоит не в понимании и анализе современного капитализма, а скорее в отказе делать это. Тем самым утопия должна знать не раздумывая, а значит, для нее наиболее достоверно то, что мы не можем себе представить в настоящем. Ее функция состоит не том, что утопия помогает нам мечтать о лучшем будущем, а в демонстрации нашей полной неспособности представить себе такое будущее, так как мы заключены в неутопическом идеологически закрытом настоящем без истории и будущего [Jameson, 2004, р. 46].