Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проблема содержания семьи была решена путем компромисса с издательством «Судамерикана»: он заключил договор на перевод нескольких книг в обмен на отчисления в аргентинских песо, достаточные для того, чтобы донья Эрминия и Меме ни в чем не нуждались. Что касается своего парижского обеспечения, он в значительной степени решил положиться на волю случая: имея в своем распоряжении фиксированную сумму назначенной стипендии, он рассчитывал найти еще какой-нибудь дополнительный заработок. Уладив таким образом свои дела, он начал готовиться к отъезду. Отъезд должен был состояться в понедельник, 15 октября, на пароходе под называнием «Прованс» (опять одно из кортасаровских совпадений: в шестидесятых годах Кортасар и Бернардес купили маленький домик в Сеньоне, в Провансе), а прибытие на французскую землю, в Марсель, было намечено и состоялось 1 ноября. Через два-три дня он перебрался в столицу, где с помощью своего друга Серхио снял комнату на левом берегу Сены, на rive gauche,[71] за 7000 франков в месяц, что было несколько дороже той комнаты (6000), предоставленной ему администрацией университета в университетском городке (она находилась слишком далеко от центра города).
Однако перед отъездом писателю пришлось пережить боль расставания со своим бесценным сокровищем – коллекцией пластинок джазовой музыки. Сам факт продажи уже говорит о том, насколько сильны и определенны были намерения Кортасара окончательно поселиться в Париже. Любой человек, который рассчитывает вернуться домой менее чем через год, не продаст коллекцию, которую он собирал с 1933 года и которая насчитывала до двухсот дисков с записями Паркера, Армстронга, Смита, Чарльза, Холидея, Уотерса, Эллингтона; он собирал их на протяжении двадцати лет и любил свою коллекцию больше всего на свете. Он увез с собой в Париж только одну пластинку, «Stack O'Lee Blues», старый блюз его студенческих лет, который хранил, по его словам, всю его юность, запечатлевшуюся в виниловом диске.
И снова Париж. Но теперь все по-другому. Он уже не турист, который, стремясь осмотреть все, кружит по улицам до потери сознания. Он постоянный житель, которому не нужно знакомиться с городом на ходу, то и дело глядя на часы, он вбирает в себя этот город, осязая его, вдыхая, запоминая, он погружается в него, растворяется в нем и становится его частью.
Он отплыл из Буэнос-Айреса в разгар лета, а в Париж попал в середине зимы, когда температура воздуха в городе частенько опускалась до восьмидесяти градусов ниже нуля. Он открывал уголки, где чувствовал себя, как он скажет годы спустя, удивительно на своем месте – то, что сюрреалисты называли особенным состоянием духа, – Галери Вивьен, пассаж Панорама, пассаж Жофрой, пассаж Каир, галери Сен-Фуа, пассаж Шуазель, места, хранившие жизнь других времен, так непохожие на весь остальной город; то же самое он чувствовал в метро, куда он спускался и «попадал в мир совершенно иных логических категорий»; библиотека Арсеналь, кафе «Пасси», безлюдные спуски к воде на канале Сен-Мартен, вдалеке от туристских нашествий; площадь Республики, парк Монсури с его магическими знаками; Кур-де-Роан, неповторимая атмосфера Нового моста, статуя Генриха IV, которая казалась сошедшей с картины Поля Дельво; улица Фюрстенберг (на самом деле это маленькая площадь), сад перед Гран-Пале, площадь Победы, переулки квартала Лотреамон, аромат старых времен на Вандомской площади, парижский холод, мучительный, непреодолимый и такой долгий – почти до самого июня, причем в сопровождении дождя, дождя, который сыпался с неба чуть не каждый день, холод с сентября по май и дождь, от которого приходится прятаться в каком-нибудь кабачке (на полу опилки, в воздухе терпкий запах вина): кофе и круассан – и ты чувствуешь себя счастливым. «Мне не хотелось бы впадать в дешевый романтизм. Или говорить о воспарениях духа. Но совершенно очевидно, что, когда я всю ночь брожу по Парижу, мое отношение к нему как к городу и его отношение ко мне становится таким, которое сюрреалисты любят называть „избирательным". Это те чувства, которые в определенный момент вызывают у меня окружающий пейзаж или какой-нибудь мост, это взаимопроникновение токов и присутствие особенных знаков. Бродить по Парижу – вот почему я называю его город-миф – означает для меня путь к самому себе».
В эти первые месяцы он решил поселиться в университетском городке. Жизненное обеспечение в тысячу франков склонило его в пользу этого решения. Это подтверждает Долли Мария Лусеро Онтиверос в интервью, данном в марте 2001 года, которая в это время ненадолго приехала в Париж с подругами – как и она, студентками магистрата Мадридского университета, – собираясь встретиться с писателем, поскольку дружба, связывавшая их в годы пребывания в Мендосе, не забылась и еще потому, что Кортасар, определившись с отъездом, сообщил ей о том, что теперь уж он наверняка приедет во Францию («Долли, прощаюсь с вами до наших новых встреч в Париже!»):
Мы с подругами были полны энтузиазма и стали строить планы изучения Парижа, где я никого не знала. Впрочем, как это никого? А если Кортасар будет в это время в Париже? Но у меня не было ни его адреса, ни мало-мальского представления о том, где его искать. Тем не менее надо было что-то делать. А что, если он обосновался в университетском городке, где живут многие аргентинцы? В то же самое утро, ближе к полудню, я не откладывая отправилась в университетский городок и стала искать аргентинский корпус. Там любезная сеньора, которая следила за входом в здание, подтвердила мои предположения: «Mais, oui, oui, monsieur Кортасар»[72]… живет здесь и возвращается обычно к двум часам. Она предложила мне подождать, и я села на скамейку. Поскольку я уже знала, что дождусь его, особенно если учесть свойственную ему пунктуальность, то не было ничего удивительного в том, что вскоре я увидела длинную фигуру человека, ехавшего на велосипеде: это был Кортасар, вот мы и встретились в Париже. Аллилуйя! От охвативших меня сомнений я неподвижно сидела на скамейке, словно парализованная. Велосипедист слез со своей машины и прошел совсем близко от скамейки, где я изображала статую былых времен. Но что-то произошло, и он обернулся, и тогда я увидела на его лице выражение самого крайнего удивления, какое только может быть; он сказал только одно: «Долли Лусеро, что вы здесь делаете?» С моей стороны последовали восклицания, и потом я со смехом рассказала ему, что сегодня утром приехала в Париж и выполняю обещание увидеться. Именно тогда он, с присущим ему остроумием, придумал мне прозвище, которое стало моим вторым именем «Долли, – сказал он, – вы настоящий сыскарь из Сармьенто». И не было ничего удивительного в том, что, несмотря на свою занятость, его душевного расположения ко мне хватило на то, чтобы он нашел время показать мне Париж. С ним я побывала в музеях, бродила по средневековому Парижу, по кварталу, о котором он говорил, что чувствует себя там словно внутри драгоценного камня, по паркам и бульварам города. Его общество было для меня настоящим подарком. Я снова могла слушать, как он говорит об искусстве, старом и современном, о своем пристрастии к искусству античной Греции и Древнего Египта. Кортасар был ослеплен Парижем. Много позже он с полным основанием написал в письме после своего возвращения из Лондона: «Мне понравился Лондон. Я провел там чудную неделю. Но Париж мне нравится больше, и я не променяю его ни на что на свете. Вы ведь тоже видели его и, значит, можете меня понять».