Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабушка всплеснула руками, горестно ойкнула, и, подоткнув узел под спину, снова закрыла глаза.
Монгол выстрелил окурком в темноту. Тот взмыл ракетой вверх, упал на рельсы, рассыпался пучком искр.
– Мы назад спустились, а тут и вечер. Потихоньку постреливать стали. Вначале где-то далеко, потом все ближе. Мы давай в дома стучаться, любые деньги за ночлег предлагаем. Не пускает никто. Боятся. Или через дверь говорят, или вообще не отвечают. Мы забегаем в какой-то подъезд. Сява в одну квартиру звонит, Филин в другую, я – в третью. Тут моя дверь открывается, и на меня девушка смотрит, через щель. В подъезде темно, она со света меня не видит, за дверь вот так вцепилась. Вся в черном, глазищи такие, на руке браслет серебряный. Я смотрю на нее, рот открыл. На ее красивое лицо, на брови. На губы, на глаза. Молчу и думаю: зачем я это увидел? Как теперь мне с этим жить? Стою, как замороженный, спугнуть боюсь, как зверя дикого. Тут она к темноте привыкла, и меня увидела. Так глянула, потом смутилась, а в тех глазах… И «чего приперся», и «ну как я тебе», и «хороша, но не для тебя». Но тоже молчит, смотрит с интересом. Ждет, наверное, как я скажу. А я стою и думаю: зачем, думаю, Бог такую красоту создал, если при ней язык не работает? А потом шум в коридоре, она исчезла, вместо нее старуха. Бабушка ее, наверное. Зыркнула на меня, и дверью хлопнула. А я так и стоял, пока Сява за рукав не дернул: бежать нужно.
Монгол замолк на секунду, вздохнул.
– Так вот. Выбегаем мы из подъезда, а вокруг уже грохот стоит. Стрельба, бэтээры: не ездят – летают. И тараканы кругом. Огромные такие, рыжие, по улицам шастают, ничего не боятся. Чем-то на бэтээры эти похожи, только маленькие. Ну, бежим мы куда-то по кустам перебежками, падаем. И ржем в голос, и страшно. Вдруг смотрим – вокзал. Мы внутрь, а там пусто. Вообще никого. Ну мы уже не удивились, что никого. Кому хочется на работе сидеть, если война…
Монгол снова замолчал, поглазел куда-то вверх, задумался. Потом усмехнулся, повернулся к Тому.
– И знаешь, что мы сделали? Вот вообще не угадаешь. Там стояли такие желтые сиденья, из фанеры, ну, на многих вокзалах такие. Так мы под перила влезли, чтобы ноги вдоль рядов вытянуть, и заснули! Вырубились враз! Вокруг ад творится, ты как будто сидишь в железной бочке, а по ней со всех сторон кувалдами лупят. Грохот стоит, а мы спим! Я эту войну сквозь сон слышу, а встать не могу: устал как собака. И вроде как в детстве, – спрятался под одеяло, и не страшно. И пуля права не имеет.
– А потом?
– А потом в вокзал солдаты русские забежали. Смотрят на нас, как на инопланетян. Документы проверили, говорят: валите отсюда, идиоты, пока целы. Вас сейчас тут в капусту покрошат. Ну они там чуть погрубее говорили, я при бабушке говорить не хочу. А тут как раз поезд идет. Нас в него и впихнули.
Монгол глянул на абхазку. Она молчала, монотонно покачивая головой.
– Поезд Сухуми – Москва, я запомнил, – сказал Монгол, чтобы рассеять всякие сомнения. – Ночью шел. Вот такая история, бабушка.
– Повезло тебе, синок! – наконец вздохнула старуха. – Пльохо, синок, когда война. Грузины и абхазы мирно жиль. Пришел Гамсахурдия, народ ограбил, ущель. Грузины войну не начиналь, абхазы не начиналь. Гамсахурдия начиналь, змия. Грузин погибаль, абхаз погибаль, друг друга стреляль. Я в Сухуме жила. Грузин прищель, ограбиль, моему мужу прикладом зубы выбиль! Зубы хорощие быль, ни разу к врачу не ходиль!
– Если бы плохие были, наверное тоже было бы жалко, – усмехнулся Том.
– И плохие жалько, и хорощие жалько! – причитала старуха. – Всех жалько! Плохой человек – он тоже жить хочет, он тоже пользу приносит немножько чуть-чуть иногда, да?
– Ну, теперь там как дела? Там Шеварднадзе, кажется? – спросил Том.
– Щеварднадзе всегда там, давно там! – прошипела старуха с неподдельной ненавистью. – Щеварднадзе все устроиль, абхаз не любиль, змия! Дома пахать нужьно, сеять нужьно, убивать нельзя человек. Если убивать – кому жить тогда? Кому земля останется? Зачем земля, если человек стреляль, потом умер. Для могилы только земля, щито ли? Война сыновей не даваль, война сыновей забираль.
– Неужели нельзя собраться, обсудить все? Взрослые же люди.
Старуха вздохнула, невидяще посмотрела в конец платформы.
– У бещеный собака нет хозяина.
– Пойдем мы. – Том поднялся, взял сумку. Монгол тоже встал.
– Спокойной ночи, бабушка!
– Спокойной ночи, синочки! – эхом отозвалась старуха, и ее причитающий голос еще долго разносился по пустому перрону.
– Но вообще хорошие люди, – произнес Монгол. – Добрые, как дети. Зачем друг в друга стреляют, – непонятно.
– Ну, мы ж тоже в детстве друг в друга стреляли, – отозвался Том каким-то своим мыслям.
На вокзале почти ничего не изменилось: цыганский улей со своими многочисленными узлами и детьми уже притих. Бомжи, нахохлившись, клевали носом. Время от времени кто-то всхрапывал, и под старинными сводами станции разносилось гулкое басовитое эхо. Ночевать рядом не хотелось.
– Смотри! – Монгол показал в темный угол вокзала. Там, у двери с надписью «Милиция» вела наверх широкая лестница с толстыми каменными балясинами.
Они тихо поднялись по ней и оказались на небольшой площадке с единственной дверью и большим арочным окошком напротив. На двери была надпись «Начальник вокзала». Под окном во всю длину стены располагался широченный и совершенно пустой подоконник. Там-то они и устроились, растянувшись во весь рост ногами друг к другу.
Все вокзалы пахнут одиночеством. Том любил их особый запах, но ночевать здесь ему еще не приходилось. Посторонние, чужие звуки окружили его, тревожили, мешали уснуть; где-то спросонок ругался пьяный, где-то хныкал ребенок. За стеклом, совсем рядом, на ветке дерева, трещала неугомонная саранча. Провалявшись с полчаса в напрасных попытках уснуть, он открыл глаза, глянул в окно. Напротив, над самой кромкой леса, виднелся кусок ночного лилового неба. Где-то за небом протяжно завыла собака.
– Может, накатим по стакашке? – встрепенулся Монгол. В руках у него тускло блеснула стограммовая граненая стопка.
– Не хочется. Давай уже доедем.
– Ну, как знаешь. – Монгол снова лег.
«Зачем я тут? Какая нелепая сила вытолкнула меня с привычной орбиты, загнав на этот забытый полустанок? – размышлял Том. – Лежал бы себе тихонько, в своей теплой кровати. С одеялом, между прочим».
«Нет! – спорил он сам с собой, – спать всю жизнь в любимой кровати – это значит ничего не увидеть, не познать».
Но чужой подоконник