Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весьма необычно и жутко было также следующее: пропавшие вещи – нашлись ли они потом или нет – по значимости выстроились в иерархический ряд, и мало-помалу в нашей поклаже отыскивались те из считавшихся потерянными, утрату которых мы, заблуждаясь, так тяжело переживали и относительно ценности которых так глубоко ошибались. Но пора наконец без недомолвок сказать о самом существенном и совершенно уж необъяснимом: к нашему стыду, в ходе дальнейшего путешествия выяснилось, что все исчезнувшие инструменты, ценности, карты, документы вовсе не были необходимы; казалось даже, будто каждый из нас напрягал тогда всю свою фантазию, внушая себе невосполнимость страшных потерь, будто каждый старался объявить пропавшим и оплакать самое для него важное: паспорт, визу, дорожную карту, кредитное письмо халифу, то, другое, третье. В конце концов, когда мы со временем поняли, что почитавшееся утраченным либо вообще не пропадало, либо оказывалось ненужным и вполне заменимым, выяснилось, что все же одна ценность – правда, это был невероятной важности, да просто основополагающий и действительно невосполнимый документ – в самом деле исчезла бесследно; однако мнения относительно того, был ли вообще среди наших вещей этот пропавший вместе со слугой документ, безнадежно разошлись. И если по поводу огромного его значения и невосполнимости потери царило полнейшее единодушие, лишь немногие (в их числе и я) осмеливались с уверенностью утверждать, что бумагу мы брали с собой в поход. Что-то такое, да, хранилось в мешке Лео, уверяли одни, но это был никакой не подлинник, а, разумеется, копия с него; другие готовы были поклясться, что никому и в голову бы не пришло брать в дорогу ни сам документ, ни его копию, что это самым смехотворным образом исказило бы весь смысл нашего путешествия. Последовали горячие споры, и выяснилось, что и о местонахождении подлинника (не важно, имели ли мы и, соответственно, потеряли ли копию или нет) царило множество совершенно противоречивых мнений. Документ, утверждали одни, передан на хранение правительству Кифхойзера[34]. Нет, говорили другие, он в урне с прахом нашего покойного Мастера. Ерунда, отвечали третьи, устав Ордена Мастер написал одному ему известным древнейшим идеографическим письмом, и он был сожжен вместе с его телом по его приказанию, да и вообще вопрос об оригинале устава не имеет смысла, поскольку после смерти Мастера ни один человек не смог бы его прочесть; но необходимо установить, где находятся четыре перевода (по мнению других, шесть) этого самого устава, выполненных еще при жизни Мастера и под его наблюдением. Существуют-де китайский, греческий, еврейский и латинский переводы, хранящиеся в четырех древних столицах. Высказывалось еще множество версий и предположений; некоторые упорно стояли на своем; других быстро переубеждал то один, то другой аргумент противника, чтобы потом они так же скоро переменили и это мнение. Короче говоря, с тех пор в нашем сообществе уже не было уверенности и единства, хотя великая идея еще держала нас вместе.
Ах, как хорошо я помню те первые споры! Они были чем-то новым, неслыханным в нашем доселе едином Ордене. Они велись уважительно и вежливо, по крайней мере сначала, и не доходили ни до открытых столкновений, ни до личных оскорблений и упреков; на первых порах мы еще являли миру нерушимое братство. Я еще слышу голоса, вижу место нашего привала, где состоялся тот первый спор, между нашими необычно серьезными лицами время от времени падают золотые осенние листья: вот один опустился кому-то на колени, другой – кому-то на шляпу. Ах, я слушал и ощущал все большую подавленность, испуг и посреди всего этого разноречия сердцем был еще так тверд в своей вере и печально убежден в том, что в мешке Лео находился оригинал, подлинный древний устав Ордена, и что он исчез, пропал вместе с ним. Как ни удручала та вера, все-таки это была вера, прочная, она придавала стойкости. Правда, тогда я думал, что охотно сменил бы ее на другую, более обнадеживающую. Лишь позже, утратив и эту печальную веру и открывшись всевозможным суждениям, я понял, что она мне давала.
Но конечно, так рассказывать нельзя. Однако как же передать эту историю уникального путешествия, уникальной духовной общности, такой чудесно возвышенной и одухотворенной жизни? Будучи одним из последних, кто принадлежал к нашему товариществу, я очень хочу спасти хоть какие-то воспоминания о том великом деле; я кажусь себе уцелевшим старым слугой, кем-то вроде паладина Карла Великого, хранящим в памяти ряд блестящих подвигов и чудес, образ которых и воспоминания о которых уйдут вместе с ним, если ему не удастся словом или изображением, сказом или песнью хоть что-то оставить потомкам. Но каким же способом, с помощью какого художественного приема, как передать историю нашего путешествия на Восток? Не знаю. Уже это начало, эта попытка, предпринятая с самыми лучшими намерениями, завела меня в безбрежные и непостигаемые дали. Я хотел всего лишь записать то, что сохранилось у меня в памяти из целого и отдельных штрихов нашего путешествия на Восток; казалось, что может быть проще. И вот, не успев еще почти ничего рассказать, я застрял на одном-единственном небольшом эпизоде, о котором вообще сперва не думал, на исчезновении Лео, и вместо ткани держу в руках клубок из тысячи перепутанных, в узелках нитей; чтобы распутать и развязать их, потребовались бы сотни пальцев и много лет, даже если бы каждая отдельная ниточка, стоит к ней только притронуться и легонько потянуть, не оказывалась такой непрочной и не рвалась на глазах.
Думаю, что так же чувствует себя любой летописец, приступающий к описанию событий той или иной эпохи, всерьез желая правдиво их изложить. Где же сердцевина событий, то общее, с чем все они связаны и что не дает им распасться? Чтобы можно было говорить хоть о какой-то связности, хоть какой-то причинности, чтобы вообще на земле можно было хоть что-то рассказать, летописец должен придумать субъект – героя, народ, идею, – чтобы то, что в действительности произошло в безымянности, случилось с этим придуманным субъектом.
Непросто уже связно и последовательно изложить действительно происшедшие и засвидетельствованные события, но мой случай много сложнее, так как, стоит мне вглядеться, все становится зыбким, ускользает и растворяется, как растворилось наше сообщество, самое сильное на свете. Нигде нет субъекта, сердцевины, точки, вокруг которой вращалось бы колесо.
Наше путешествие к земле Востока и лежащее в его основе сообщество, наш Орден, – самое важное, единственно важное, что было у меня в жизни, то, по сравнению с чем моя собственная персона абсолютно ничтожна. Я хочу записать и сохранить это самое важное или по крайней мере хотя бы малую его часть, но все превращается лишь в беспорядочное нагромождение образов, которые в чем-то отражаются; и это что-то – мое собственное «я»; и это «я», это зеркало, в любой точке, о чем бы я его ни спросил, оказывается ничем – плоской гладкой поверхностью стекла. Я откладываю перо с намерением и надеждой продолжить завтра или в другой день, но за этим намерением и надеждой, за всем моим безудержным стремлением рассказать нашу историю стоит смертельное отчаяние. Это то самое отчаяние, которое я познал во время поисков Лео в долине Морбио. Это отчаяние не только ставит вопрос: можно ли рассказать твою историю? Оно еще ставит вопрос: а действительно ли с тобой все это произошло? Мы помним примеры того, как даже солдаты мировой войны, у которых и в самом деле нет недостатка в фактах, в засвидетельствованных случаях, тоже порой испытывали такое отчаяние.