Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Маленькая девочка, — лепетал он. — Я поймал маленькую девочку. Совсем маленькую…
— Скажи, Лукас, сегодня или на Пасху?
— Отвяжись!
Она вернулась вечером. Старший Зборовский лежал в землянке, закрыв лицо руками.
— Это я.
Он вздрогнул и ничего не сказал. В очаге догорал огонь, и угли едва дымились.
— Казик.
Он продолжал молчать. Она посмотрела на его неподвижное, напряженное тело. Протянула руку, чтобы коснуться его плеча, но ощутила, что от малейшего прикосновения этот человек перестанет владеть собой и разрыдается. Зося отдернула руку, помогая ему перебороть себя. Затем подождала, пока угаснут угли, чтобы он не мог видеть ее в темноте, и сказала:
— Они уходят послезавтра на рассвете.
Она услышала, как старший Зборовский заворочался на своем ложе.
— Взрывчатка, — сказала она. — Что-то новое… Достаточно одного толчка, чтобы все взлетело на воздух. Они говорят, для Сталинграда.
— Ты не забыла спросить, какие…
— Не забыла. Четыре грузовика везут продовольствие. Но их очень просто отличить: только у них есть прицепы.
— Ты уверена?
— Да, — прошептала она, вытирая слезы.
На другой день к Зборовскому пришел пан меценат и робко предложил свои услуги.
— Это задание не для пана мецената.
— Прошу вас, Зборовский!
— Пусть пан меценат не настаивает.
Адвокат схватил его за руку.
— Это мой единственный шанс стать достойным.
— Достойным? Чего? Кого?
— Ее.
Казик удивленно посмотрел на него: лицо пана мецената было худым и землистым, живот болел у него днем и ночью. Лес превратил его прекрасную шубу в лохмотья: теперь он носил ее, вывернув наизнанку, мехом наружу, и был похож на большого, доброго и немного грустного зверька, уставшего волочиться по снегу.
— Правда, пан меценат, эта шапка не по вам!
— Я знаю. Знаю прекрасно. И еще я знаю, что я трус: я больше не хочу этого, Зборовский, поймите же! У меня страшно болит живот, мне страшно хочется есть, мне ужасно холодно. Дайте мне выполнить это задание.
— Возвратились бы лучше к жене!
— Моя жена верит в меня. Вы молоды, Зборовский, и не знаете, что значит любить женщину моложе вас на тридцать лет… Она верит в меня. Ради нее я стану мстителем, вершителем справедливости… героем! — Он печально улыбнулся. — Героем… я-то… Вы скажете, достаточно на меня взглянуть… Но она так юна, так невинна! Она вышла за меня не по любви, а из уважения, из восхищения. Я человек зрелый, а она — молодая студентка, для которой имеют значение только душа, сила характера, идеи… Бедняжечка! Ей и невдомек, что мечтатель и идеалист, каким я был когда-то, юноша, готовый погибнуть за свободу всего мира, незаметно собрал вещички и сбежал на цыпочках, как вор, а на его месте давным-давно обосновался толстый, жадный, равнодушный и трусливый буржуа… Дайте мне выполнить это задание, Зборовский. Ради нее.
Казик посмотрел в его усталое лицо, на брови Пьеро и на его шубу со взъерошенным, трепещущим на ветру мехом. Это было выше его сил — он улыбнулся.
— Когда вам исполнится пятьдесят, — тихо сказал пан меценат, — и когда вы полюбите молоденькую женщину, возможно, тогда вы меня поймете. Но с вами этого не произойдет. — И он добавил с особой гордостью: — Это дано не каждому!
— Пан меценат умеет водить грузовик?
— Да.
Казик все еще колебался, но Крыленко уже принял решение. Старый украинец поставил вопрос ребром.
— Он ни на что не годен, только лишний рот, и в любом случае подохнет от своего поноса. Пусть лучше погибнет он, чем кто-то другой!
Пан меценат выслушал инструкции с внимательной миной прилежного ребенка. Несколько раз подробно пересказал их, чтобы показать, что все понял.
— Значит, так, я жму на газ… Слева будет тропинка… Грузовики в конце. Я снова жму на газ и мчусь прямо на грузовики. Так. Объезжаю грузовики с прицепами: они меня не интересуют. Они стреляют… Пускай стреляют, слишком поздно. Так. Так. Тогда я вытаскиваю связку гранат и… так! Я все понял. Можете быть спокойны.
— Главное, чтобы пан меценат не забыл перекрыть дорогу. Иначе, если в него попадет пуля…
— Кошмар, кошмар! Полный провал! Я понял. Я не забуду.
Партизаны смущались и отводили глаза от человека в шубе, так похожего на толстого мокрого пса. Даже Крыленко сплюнул и сказал с отвращением:
— Такое ощущение, будто посылаем паренька на верную гибель.
К животу ему привязали гранаты. Прежде чем сесть за руль, он сбегал в кусты: у него постоянно болел живот. Ему помогли сесть в кабину. Партизаны растерянно смотрели на него. Им хотелось сказать ему что-нибудь ободряющее. Но они не могли подобрать нужных слов. Он весело крикнул им мальчишеским голосом:
— Ну что ж, прощайте!
Пара голосов ответила:
— Прощай.
Он завел мотор. Потом наклонился к старшему Зборовскому и быстро прошептал:
— Сходите к ней. Скажите ей, что это ради нее. Она будет мной гордиться… Не забудьте!
— Не забуду.
Грузовик тронулся. Они смотрели, как он медленно удалялся по белой дороге. Махорка снял шапку. Его губы шевелились: он молился.
— Человек — это все-таки прекрасно! — сказал Добранский.
Так погиб пан меценат. Партизаны покинули свою берлогу, углубились в лесную чащу и две недели после взрыва не отваживались выходить из новой землянки в замерзших болотах Вилейки. Немецкие патрули прочесывали лес, но боялись заходить слишком далеко в глубь заснеженной чащи. В Антоколе казнили несколько заложников: некоторое время их имена были на слуху, а потом о них забыли. Патрули появлялись то тут, то там, но снег был глубоким, ветер — ледяным, а день — коротким, и немцы вскоре вынуждены были уйти из леса, рассчитывая, что виновников налета покарает мороз. Братья Зборовские сходили в разведку и сообщили о том, что «все утряслось». Теперь немецкие колонны объезжали лес с юга, по пинской дороге. Однажды вечером старший Зборовский вышел из леса и отправился в Вильно. Экспедиция была опасной: в городе ввели комендантский час, и, начиная с четырех часов, вооруженные отряды выискивали на улицах опоздавших. Но все двадцать семь ночей, проведенных на замерзших болотах Вилейки, Казику слышался во тьме умоляющий голос пана мецената: «Скажите ей, что это ради нее… Она будет так гордиться! Не забудьте». На мостовых Вильно под тяжелой поступью патрулей скрипел снег; темноту внезапно прорезали пучки света и раздавались гортанные, властные, похожие на выстрелы окрики; в свете фонариков, словно ослепленные мошки, кружились снежинки и мгновенно исчезали во тьме. Казик жался к стенам и, едва заслышав шаги, прятался в подворотнях. С превеликим трудом он нашел улицу и дом. Поднялся на третий этаж и зажег спичку: «Меценат Станислав Стахевич», — прочитал он. Позвонил. И услышал звук гитары и мужской голос, певший по-немецки: