Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Невозможность законного брака с Варварой Дмитриевной в церковных условиях жизни того времени именно в Ельце зародила в душе Василия Васильевича «богоборческие» настроения. Страхову он сообщал: «В устройстве нашего счастья зависит от законов и учреждений. По последним — мы можем разлучиться с женою и я могу жить с кухаркой или развратничать по публичным домам, но никак не могу жениться на уважаемой и любимой женщине. Это требуется во имя Евангелия, во имя союза Христа с церковью»[120].
В конце 1890 года Василий Васильевич находился в тяжелом нервном расстройстве и писал Страхову: «Доктор по нервным болезням, а также психиатр по имени Россолимо (в Москве) сказал месяц тому назад женщине, о привязанности к которой я Вам писал год назад и которая ездила к нему в Москву посоветоваться о здоровье, сказал, не подвергая ее расспросам еще, но только долго смотревши на нее — что она находится под влиянием человека гораздо ее сильнейшего душою — очень развитого, что этот человек — душевнобольной, и если заблаговременно не примет мер — то должен будет сойти с ума, но что она, находящаяся под влиянием этого человека, может помешаться гораздо раньше, именно в год приблизительно»[121]. Розанов прибавляет: «Это хранилось от меня в тайне и только сегодня я узнал всю истину».
Это заочное заключение известного невропатолога и психоневролога Г. И. Россолимо не подтвердилось и, как говорится, Василий Васильевич «не умер, не сошел с ума», хотя трое молодых елецких докторов еще раньше говорили о нем почти то же и находили его душевно ненормальным. Но, как известно, психиатрия и поныне склонна считать все нерядовое, талантливое, тем более гениальное отклонением от так называемой «нормы психического статуса».
Сам Василий Васильевич о своем душевном состоянии в том же письме говорит следующее: «Я Вам скажу, в чем я сам чувствую себя ненормальным: я совершенно, и уже лет от 16–17, не могу заняться или сколько-нибудь заинтересоваться непосредственно находящимся передо мною; от этого в гимназии я едва мог кончить курс, а в университете ни одной решительно лекции, как бы она для всех занимательна ни была, не прослушал внимательно от начала до конца: после первых слов я впадаю в задумчивость и уже ничего не слушал. Теперь лишь с усилием выслушиваю первые слова отвечающих учеников и затем погружаюсь в какое-то забытье. Отсюда ненормальность в моих поступках, манерах и пр. Вы видели меня 2 недели и скажите искренно, правдиво — правда ли, что я ненормальный, правда ли, что могу влиять столь искажающим образом на близкого, душевно связанного человека? Болезни во мне нет, но должен ли я лечиться?»
Страхов отвечал на это 15 ноября 1890 года: «Вы пишете мне такие умные и милые письма, а между тем все спрашиваете, не замечаю ли я у Вас умственного расстройства. По совести — ни теперь, ни когда видел Вас здесь, я ничего не находил у Вас, кроме очень обыкновенной нервности, притом ничуть не бросающейся в глаза. Вы пишете про Ваше расположение уходить в себя, — конечно, это нехорошо, но опять самое обыкновенное дело»[122].
Переписка между Розановым и Страховым велась с января 1888 года, когда Розанов размышлял и собирался писать книгу «О потенциальности», а в начале следующего года состоялась их встреча.
В 1913 году Розанов выпустил сборник «Литературные изгнанники», включив в него 94 письма к нему Страхова со своими пространными пояснениями и воспоминаниями об умершем в 1896 году друге. В этих комментариях он многое рассказал о своей жизни в Ельце.
Однажды с ним произошел такой случай. Учились в шестом и втором классах два гимназиста, Михеевы, — оба тихие и милые мальчики, по всем предметам шли хорошо.
Отец их был в полицейском управлении письмоводителем, и когда там Розанову случалось бывать (паспорт или что иное) — бывал до тошноты угодлив, льстив, как почти все родители, воображающие, что учитель «готов съесть гимназиста», если ему (учителю) не польстить, а если польстить — то «поставит четыре». Оба Михеевы учились на «четыре». Но как-то, может быть, неосторожно или даже несправедливо («по рассеянности»), Розанов поставил «два по географии» младшему мальчику. Поставил и забыл.
Через день или два во время обеда прислуга сообщает, что пришел родитель ученика и просит «поговорить». Розанов встал из-за стола с неудовольствием, что не дали доесть второго и «благочестиво уснуть» после обеда. Входит Михеев, усатый, средних лет, худощавый и высокий, и сейчас же начинает кланяться, — «противными чуть не поясными поклонами». Он пришел извиняться, что сын его «опять не выучил урока», но что «впредь этого не будет», а «однако не повлияет ли это на годовую отметку и не останется ли он на второй год». Розанов сказал, что «не останется» и «не повлияет», и так как никакой темы разговора не было, а котлеты остывали, то опустил голову и не перебивал его речь. Было что-то тоскливое, тягучее и глупое во всей ситуации. Но и раньше речи Михеева в полиции не отличались содержательностью. Розанов решил «претерпеть» до конца. Сладкая речь Михеева продолжалась, потом прервалась. Розанов упорно не раскрывал рта, ожидая слов «извините» и «прощайте». Стоял опустивши глаза.
Как вдруг по левой щеке почувствовал такой силы удар кулаком, что свалился на диванчик возле. Поднявшись, он увидел его уже убегающим через комнаты в прихожую. Розанов вышел за ним: он торопливо надевал пальто. Розановым овладела жалость к нему: «Бог вам простит! Бог вам простит!» — сказал он в спину уходящему.
Почти в недоумении Розанов написал о случившемся Страхову, просил совета. Но никогда у него не было мысли ни жаловаться, ни судиться, — «по всегдашней моей пассивности»[123], замечает он. Однако сам Михеев, очевидно, думал о суде и через прислугу подал на другой день письмо, также все «кланяющееся и извиняющееся». Прочтя, Василий Васильевич положил его на стол, но, вернувшись с уроков, не нашел его. Очевидно, Михеев что-то «дал» прислуге и взял письмо обратно, как «обличающий о факте документ».
Вероятно, Михеев вымучивал у детей «непременно четыре или пять» и в то же время внутренне их жалел и эту жалость к им же самим замученным детям перенес как гнев на третьего. И вспомнились Василию Васильевичу слова заплакавшего крошечного гимназистика, Бори Г. «Не ставьте мне три, отец меня порет за тройки».
Переписка со Страховым касалась буквально всех сторон жизни Розанова. В августе 1890 года редакция журнала «Русский вестник» получила из Ельца статью Розанова «О трех фазисах в развитии нашей критики», которую редактор журнала Ф. Н. Берг дал на рецензию Страхову. Тот прочитал и согласился с редактором, что «без переделки ее печатать нельзя». Страхов считал, что трактовка Добролюбова неудачна, и в письме Розанову 26 августа 1890 года высказал свой взгляд на роль Добролюбова и «нигилистов», который затем и лег в основу розановской трактовки этого вопроса: «Добролюбов действительно звал к общественной деятельности, но именно — к революции, к разрушению, к осуществлению социализма, к тому же, к чему звали полуумный Чернышевский и совершенно зеленый Писарев. Все они исповедовали нигилизм, и начало этой проповеди непременно нужно указать в Белинском, в последнем его периоде. Это было общее движение, поток отрицания, захвативший почти всю литературу. Конечно, в основе лежат нравственные требования, стремление к общему благу, и в этом смысле можно сказать, что нигилисты дали литературе серьезное настроение, подняли все вопросы»[124].