Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Детская игра: дом в доме, комната в комнате, соразмерное внутри несоразмерного. Что-то заставляет детей снова и снова строить себе жилище внутри жилища, вызывая невидимый дождь и ветер под потолком. В десять лет он воображает себе собственное тело самодвижу- щимся автономным домом, помещая где-то под сводами черепных костей мерно раскачивающийся фонарик: там, под фонариком, склонился над листом бумаги
неведомый собеседник, в случае тоски или сомнения в чём-либо можно с ним заговорить. Ответы его лаконичны и всегда неожиданны. Листок за листком собеседник покрывает быстрыми схематичными рисунками — по крайней мере, так можно судить по его движениям, потому что результат никогда не показывается. Это раскадровка будущего кинофильма, который он, если повезёт, увидит ночью.
Обе фигуры представляются ему грандиозными: тяжёлые тазобедренные кости, огромные чаши, подбитые взрослой плотью, переполненные взрослыми недугами, кажется, что они всегда по пояс в воде, и этот балласт позволяет им сохранять устойчивость и маневренность: их надводные движения легки и насмешливы. Сперва он их путает или, скорее, воспринимает как две части одного подвижного механизма: даже их фамилии различаются только на одну букву. Он цепляется за это различие, как за прореху в трикотажной вязи, в надежде, что оно поползёт дальше и позволит, в конце концов, отличить одну от другой и тем самым обезопасить себя: по отдельности они перестанут внушать ему какой-то муторный древний ужас.
Если попытаться в двух словах рассказать историю человеческого растения, то это история перегонки пространства в длительность. Где-то до шести лет он мыслит при помощи телесных движений, одно из которых — речь, напряжение связок. То есть до того момента, когда он осознаёт существование прямой перспективы. Ему кажется, что, удаляясь, предметы стремительно
уменьшаются, и можно, протянув руку, схватить крохотный автомобильчик двумя пальцами. Иногда это удаётся. Где-то до шести лет он прозрачен, сквозь него можно ходить. Один раз он играет в своей комнате: резиновые звери, машинки, несколько больших пластмассовых кукол, принадлежащих старшей сестре. Берёт их в руки, разглядывает: ему нравятся глаза, выпуклые, с полупрозрачными радужками и тёмными зрачками. Если положить куклу навзничь, густо нарезанные пластмассовые ресницы опускаются. Такими глазами она может видеть. Но уши и губы приносят разочарование: крошечная раковина просто отпечатана в пластмассе, между пухлыми раскрашенными губами нет никакого зазора. Зато зазоры обнаруживаются в самых неподходящих местах, там, где прикрепляются руки и ноги, если стянуть с кукол плюшевые одёжки. Он берёт со спинки стула тонкий ремешок из поддельной лакированной кожи и хлещет кукол по гладким пластмассовым спинам: может быть, у них прорежется голос. Куклы молчат. Он не уверен в том, что они вообще что-нибудь чувствуют: на спинах не видно никаких следов. Тогда он идёт к подзеркальной тумбочке, где мать держит свои краски для лица, сгребает в горсть синие глазные тени, румяна, помаду. После каждого удара он рисует на теле куклы синяк или красную полосу: теперь он уверен, они почувствовали. Куклы молчат. Он переворачивает их, заглядывает в пластмассовые глаза: невозмутимы. Тогда он достаёт из ящика стола моток с нитками и вешает кукол на дверных ручках. Они покачиваются и продолжают смотреть. Приходит отец, видит повешенных кукол, начинает кричать. Грозится избить его, если ещё когда-нибудь увидит что-то подобное.
Он не хочет, чтобы его избили и изобретает бестелесное мышление.
Есть лица, которые выставляют вперёд себя заграждающимся жестом, как ладонь, и ещё лица, сжатые в кулак от гнева или бессилия, или вот лицо, протянутое за подаянием: кто-то положил в него пуговицу непростую, с перламутровой раковинкой, или что-то такое, и вот оно в недоумении: что это — дар? Насмешка?
Она говорит: да, мы ещё не определились с тем, как их различать, а это очень просто — начинать следует всегда с носа. В некоторых случаях этого бывает достаточно и можно закончить носом же. Этот был крупный, немного взгорбленный, с глубокими симметричными вдавлинами на кончике, плотно прижатыми ноздрями. Сразу видно, что он очень привязан к своей владелице и только по этой причине всегда остаётся на её лице и не уходит куда-нибудь жить самостоятельно. Если поманить его каким-нибудь привлекательным запахом — пижмой, растёртой между пальцами, полынью или чёрным шоколадом, то он немедленно оживляется, шевелится, раздувает и снова сжимает ноздри, как жеребёнок, вытягивая за собой всё остальное лицо. Всегда следует носить в кармане две-три коробочки, в которых хранятся запахи.
Она говорит всегда как будто не с тобой. Сперва это странно, неловко, всякий раз ты испытываешь мучительное желание оглянуться — не стоит ли у тебя за плечом кто-то, к кому она обращается на самом деле. Иногда
желание побеждает: ты оборачиваешься. За спиной никого нет. Вас вообще всего двое в этой комнате, не господу же богу она хочет отвести глаза, не настолько же она простодушна. Почему не с тобой? Это сразу видно: всё, что она говорит, или, по крайности, две трети — не правда, но и не ложь, если понимать под ложью сознательное желание ввести собеседника в заблуждение. Часто несовпадения оказываются чересчур нарочитыми, демонстративно пренебрегающими всем, что вам известно о ней и об устройстве мира в целом. Ты произносишь две или три фразы и, даже не глядя, можешь быть уверен: в это время она смотрит тебе в рот, совершенно буквально, точно имеет способность видеть слова и тут же, на глазок, оценивать по весу, внушительности и плотности. Тут всё ясно: она ловец слов. Вот попалось одно, остановившее её внимание: это может быть любое слово — «шёлк», «гипофиз», «отстранённость» — у неё спутанный, непредсказуемый вкус — и теперь внимательно следите за её носом: горбинка напряглась, ноздри на секунду расширились и словно втянули в себя глянувшееся слово. Теперь она говорит. Больше всего это напоминает плетение кружев на коклюшках, где слово собеседника — булавка, необходимая точка опоры, на которой держится речь, но которую после вынимают безо всякого ущерба. Поищите потом себя в этом узоре — нипочём не найдёте, а, между тем, вы твёрдо знаете, что ваше присутствие совершенно необходимо. До какой степени важно, чтобы это было именно ваше присутствие — другой вопрос. У неё много булавок: она хранит их в особом коробке и носит с собой, как вы носите запахи, вытаскивает ту или другую по мере необходимости, и вы никогда не знаете, когда понадобитесь ей в следующий раз: вы ведь не видите всего узора целиком. Иногда ему хочется причинить ей какую-нибудь боль, вытащить булавку, насильно приколоть взгляд через плечо к своему лицу. Тогда она плачет, как дитя. Видно, какие у неё детские щёки и губы, вовсе не идущие к носу и глубоким подглазным впадинам, точно она специально их подбирала по принципу несхожести. Он чувствует себя чёрствым неприятным насекомым, прекращает попытки добыть из неё человеческих слов и утешает её.
Когда мне было лет десять, я каждую неделю покупал себе из карманных денег газету «Скандалы» и прочитывал её от корки до корки. Это была жёлтая газетёнка, не содержавшая ни слова правды, чем мне и нравилась. Правда была повсюду и не содержала в себе ничего притягательного, а только отравляла жизнь. Стояло начало девяностых, в свободной продаже не было ни хлеба, ни яиц, ни сахара, ни школьных тетрадей, начало девяностых стояло себе и стояло, не желая никуда двигаться. Мне было десять лет, с чего я начал, и воображение моё жаждало непристойных или же леденящих кровь историй, на которые газета «Скандалы» была щедра как никто другой.