Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как звали евнуха, оживленно рассказывающего товарищам последние, с пылу с жару новости, Орыся не помнила. То ли Гюльбарге, то ли еще как-то; имя, связанное с розой. Наверное, прозвище осталось еще с тех времен, когда он числился «цветком». На розу этот смуглый полный парень со слегка оттопыренными ушами был, конечно, похож так же, как ишак на почтенного имама, ну да не в имени дело, а в том, что за сплетню Гюльбарге принес в гарем.
– …Он плохо умирал, – вещал евнух, размахивая большими, как две лопаты, руками, – очень плохо. Четыре палача, впущенные немой служанкой, не могли с ним справиться, и задушить Ибрагима-пашу им не удалось. Тогда они пустили в ход ножи. Долго возились, крики были слышны по всему дворцу. Жуткая смерть. Нет, ну все знали, конечно, что султан – да хранит его Аллах! – долго не потерпит выходок главного визиря, но вот так…
«Странное место – гарем», – подумала Орыся, чуть ли не впервые радуясь, что ее лицо закрыто чадрой и не приходится следить за тем, какие эмоции оно выражает. А уж бедняга Михримах поистине окаменела, пытаясь совладать с чувствами.
Воистину, странное место – наш гарем. И страшное тоже.
Здесь все знают, что произойдет с человеком, знают подчас за несколько месяцев до того, как карающая длань судьбы опустится на намеченную шею. Евнухи редко ошибаются, хотя вот с Хюррем случилась промашка, стоившая многим не только должности, но и жизни. Но, как правило, евнухи знают все – и молчат.
Подобная сдержанность считается добродетелью. Знать о чужой смерти и не предотвратить ее – добродетель; кичиться знанием, сидеть на нем, как магрибец на сокровищах, – единственно правильный выбор… да сохранит нас всех Аллах!
– Наш повелитель пытался спасти своего давнего любимчика, – пожал плечами чернокожий Кара, – он ежедневно ужинал с ним, полагая, что Ибрагим-паша найдет, чем смягчить сердце нашего султана.
Красавчик Дауд скорбно вздохнул.
– Я слышал от начальника дворцовой стражи, будто им было велено, – Дауд со значением ткнул пальцем куда-то в потолок, – велено не препятствовать Ибрагиму-паше, если тот решит покинуть Топкапы… или покинуть Истанбул. Милость султана безгранична, и если кто-то ею не пользуется…
«А когда судьба все же настигает человека, то все пауки вылезают из углов и начинают шептаться, – в сердцах подумала Орыся. – Мол, мы-то все знали, мы-то все давно предугадали, мы такие, сякие, немазаные! И так до следующего раза. Мерзость какая, нужно пойти совершить омовение. Как следует оттереть уши, которые слышали, и глаза, которые видели. Хорошо, что Доку-ага не таков! С ним не надо притворяться, играть в дурацкие игры, противные даже себе самой…»
«Какая жалость, что Доку-ага не таков, – размышляла тем временем Михримах. – Слова лишнего от него не допросишься. Ну, оно и понятно: человек Хюррем-хасеки, а не ее дочерей. С мамой он, небось, разговорчив…»
– Вы главного не слышали, – заторопился досказать сплетню Гюльбарге, раздосадованный тем, что Кара отвлек от него внимание. – Когда все закончилось, на одной из стен остался окровавленный отпечаток ладони Ибрагима-паши. Невольнице было велено его смыть, и она старалась всю ночь, но без толку: утром кровавый след оказался на том же самом месте, словно его и не трогали! Рабыню, само собой, высекли, но у присланных в спальню «цветков» тоже ничего не вышло!
Кара расхохотался, показывая белоснежные зубы:
– Вот ведь болтают же люди всякое! Скоро кто-нибудь увидит в спальне Ибрагима-паши Иблиса, а может, двурогого Искендера! Даже двух Искендеров, если болтавший переберет крепкого вина. Ты сам-то был там? Отпечаток этот, якобы несмываемый, видел?
Гюльбарге слегка побледнел, но ответил твердо:
– Был. И видел собственными глазами. Да покарает меня Аллах, если лгу!
Орыся и Михримах прекрасно поняли, отчего во внутреннем дворике, где обычно собирались поболтать евнухи, внезапно воцарилась тишина.
Не то чтобы девочки никогда в жизни не слышали о таинственных событиях, происходящих в старых зданиях. Аллах милостив, но Иблис не дремлет, строя правоверным козни. В старом дворце, например, всем показывали стонущий камень, в который превратилась ходившая к астрологу служанка, решившая разболтать тайны своей госпожи. Случилось это давно, но камень стоял до тех пор, пока Бирюзовые палаты не сгорели. А в Истанбуле, как перешептывались невольницы, подслушавшие приносивших дрова и воду слуг, есть дом, где ночами звучит нежная свирель. Там когда-то жил юноша, сгоравший от любви к соседке. Он не видел ее лица и не знал ее имени, но слышал голос неземной красоты, когда она напевала в саду. Чтобы понравиться ей, юноша начал играть на свирели, и девушка хлопала в ладоши, если музыка ей нравилась. Потом красавицу выдали замуж за богатого купца, а юноша зачах от тоски, и лишь ночами напевы свирели напоминают о нем…
Все эти истории были прекрасны и слушались с замиранием сердца, но чтобы подобное случилось во дворце Сулеймана – нет, такого Орыся и Михримах даже представить себе не могли! И потому внимали рассказу жадно, спрятавшись за пышно цветущими кустами роз, переглядывались и качали головами, пугаясь и удивляясь одновременно.
Евнухи в честности Гюльбарге не усомнились, и это было для султанских дочерей еще одним знаком того, что история правдива: не такие люди неусыпные стражи гарема, чтобы верить всяким досужим болтунам. Евнухи цокали языками, сочувствовали Гюльбарге и «цветкам», обсуждали, каким же образом шайтан устроил подобное. Кара, водя в воздухе пальцем и дико вращая глазами, говорил:
– У меня на родине старики рассказывают, что если у человека на виске родинка, то это дурной человек, быть беде у тех, кто с ним свяжется. А у Ибрагим-паши родинку все помнят?
– Действительно, на виске, – степенно кивнул Дауд.
– Дурная примета, дурной человек. При жизни нет ему покоя, а после смерти он другим покоя не даст, – продолжал вещать Кара. – Не к добру все это, вот увидите. Вот почему наши старики, если родится младенец с родинкой на виске, велят его убить или отнести колдунам-магенге…
Михримах, казалось, ничего не заметила, а вот Орысю словно всю жаром обдало. С трудом дождалась она, когда сестра закончит слушать евнухов (те, впрочем, скоро разошлись: появился лала-Мустафа, а при нем обсуждать сплетни мало кто рисковал), и опрометью бросилась в спальню, к зеркалу, и там, откинув наконец чадру, приподняла волосы с собственных висков.
Вот она, родинка. Та самая, которую Орысе велели закрывать еще с младенчества. Та, из-за которой ругалась и плакала тайком нянюшка, когда думала, что Орыся не услышит.
Что же это выходит – она, Орыся, дурной человек? Принесет беду всем, кого любит: Михримах, Доку-аге, матушке, дорогим сердцу служанкам? Вот так, ни с того ни с сего возьмет и накличет беду на султана и ближних его?
Или…
Додумывать вторую мысль – темную, опасную, от которой по телу шла дрожь и мучительно хотелось накрыться одеялом с головой, – Орыся не посмела. Молча опустила покрывало на голову, отвернулась от зеркала. Чего никто не видит – того как бы и нет.