Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это ушло… Ушло!.. Навсегда!..
Всякий раз, как Акантов бывал у Февралевых, он думал, как могут в Париже, в центре города, в латинском квартале, рядом с аристократическим Сэн-Жермэнским предместьем, у самой Сены, с ее островами, вблизи от богатых особняков, быть такие совсем средневековые кварталы, с грязными, тесными улочками, кривыми и темными, жалкие домишки и такая ужасная беднота…
Вкрапились эти тесные кварталы, как лишаи в благородный дуб, и стоят вечным напоминанием неравенства, рабства и людской злобы. Пятая часть Парижа – cinquieme arrondissement – почти рядом, за Сеной, громады магазинов «Самаритэна» и нарядный «Hotel de ville» – дворец парижского муниципалитета, статуи, бронза, простор площади, деревья бульвара, громадные театры. Здесь – грубая, гранитными плитами мощеная уличка, еще не в римские ли времена мощеная? Облупленный, узкий, высокий дом в два окна по фасаду, и над дверьми с каменной тяжелой аркой, прямо на стене, полинявшая надпись черными громадными буквами: «Hotel»… Ни имени владельца, ни названия гостиницы. Над дверью – квадратное окно, кривые, наружные, темные, поломанные, щербатые ставни. За мутными стеклами – старая, пыльная, тюлевая занавеска. За дверью узкий, сырой проход, с резкими, сложными и странными запахами, и деревянная лестница, темная и в светлый день. Узкие коридоры в каждом этаже и комнаты.
В таких отелях ютятся дешевые проститутки, не гнушающиеся самым грязным развратцем, живут карманные воры, здесь совершаются самые ужасные самоубийства людей, дошедших до дна человеческого существования, здесь же совершаются и самые нелепые убийства озверелой бедноты. Здесь пахнет нищетой, грязным развратом, болезнями и злобой.
На верху, подле комнаты, занятой Февралевыми, давно сломалась оконная рама, и номер стоит не обитаемый. Там склад мусора. По ночам в нем возятся крысы. Днем их можно видеть, черных и больших, отвратительных, притаившихся под старыми бочками, кадками, досками, измазанными известкой, старыми сломанными печами и оконными рамами с разбитыми стеклами, затянутыми густой серой паутиной.
Кроме Февралевых, в верхнем этаже никто не живет. Шаги Акантова, поднимавшегося по лестнице, были услышаны, и Наталья Петровна встретила Егора Ивановича в дверях.
Крошечная узкая комната, упиравшаяся в квадратное окно, вмещала много вещей, и в ней жили трое. Четвертому даже и трудно было войти в нее. На широкой кровати лежал человек богатырского сложения. Он был по грудь покрыт солдатским серым американским одеялом, с тщательно заплатанными дырами. На высоко поднятой подушке с грязной наволочкой тяжело утонула большая голова, густо поросшая седеющими волосами, с давно не бритыми усами и со щеками, покрытыми неопрятной щетиной.
Красное, налитое кровью, лицо было одутловато. Из полуопущенных век тупо и неподвижно, в одну точку, на окно с розовой занавеской, смотрели тусклые, серые глаза. Грудь лежащего часто вздымалась и опускалась, и хриплое дыхание тяжело вырывалось из перекошенного рта с толстыми, сухими губами.
В комнате был спертый, душный запах лекарств, пищи и тяжело больного.
Наталья Петровна пропустила Акантова в комнату. Ее коротко остриженные седеющие волосы были растрепаны, пожелтевшее лицо в мелких морщинах хранило следы былой красоты.
Сидевшая у окна, за швейной машинкой, девушка с густыми темно-золотистыми волосами, красиво уложенными на длинном затылке, осталась сидеть. Ее бледное, точно фарфоровое, лицо было устало. Она не могла встать навстречу гостю: ее колени и пол подле нее были завалены полотном.
Февралева заговорила, не обращая внимания на больного:
– Как это мило, генерал, что вы сейчас же отозвались на мою записку. Я вчера заходила к вам. Консьержка сказала мне, что ожидает вас сегодня утром… Вы прямо с поезда?..
– Благодарю вас.
– Простите, Егор Иванович, – с бледной улыбкой сказала девушка, протягивая руку Акантову – встать никак не могу. Видите…
– Татуша моя все пытается и тут шить. А уж какая теперь работа! Иголка из рук валится. Только глаза понапрасну портит.
Голоса матери и дочери были глухи и усталы.
– Ну, как Леонтий?..
– Сами видите.
Акантов потрогал горячую, неподвижную тяжелую руку, выпростанную поверх одеяла. Больной не шевельнулся.
– Двенадцатые сутки… Кормим насильно, бульон вливаем… Лимонное желе… Глотает… И так… все исправно… Убирать приходится… Доктор Баклагин заходил… Говорит: надежды на поправку мало, но всякое бывает… Пил он раньше много, и вот, не надеется доктор, что организм справится. Лежать должен на спине. На бок повернется, голова свесится вниз, и тогда задыхается. Доктор приказал непременно переворачивать на спину, а то совсем задохнется и тогда – конец. Вот, мы обе и дежурим. Он тяжелый, страшно тяжелый. Вдвоем едва можем перевернуть. Потому и отлучаться нам страшно. Я еще как-нибудь одна поверну, а Татуше где же поднять его. А пролежни пошли – нудится очень. Постель-то, ведь, не слишком мягкая, Ну, еще и перекладывать приходится, прибирать за ним… С ног сбились…
– Он слышит вас?.. Понимает что-нибудь?..
– Кто же его знает… Видите – лежит… Мычит иногда, когда что надо…
Болезнь и грозно надвигающаяся смерть стерли стыдливость.
– Вы сиделку взяли бы, – сказал Акантов, и сейчас же понял всю нелепость своего предложения, – знаете, – поправлялся он, – есть же такие милосердные сестры, или монахини, что ради Христа делают…
– Ходила… Просила… Да разве к нам сюда кто пойдет?.. Приходила одна, посмотрела, сказала: «Умрет – похороним, а ходить за ним не могу». Монахини? Так ведь он не француз, не католик, да и какая монахиня в такую дыру и вонищу полезет…
– Д-да-а, – сказал Акантов, присаживаясь на «сомье» подле Февралевой. – Как же, все-таки, все это вышло? Отчего вы мне раньше не сказали…
– Просить не хотела… Мы с Татушей работали. Платья, белье тонкое шили. Татуша все свои глаза на этой работе испортила. Ну а он, какой же он debrouillard?[38] Ничто ему не удавалось. Окна ходил мыть в магазинах – то сам с лестницы упадет, то стекло продавит… Сапоги пробовал чинить… Он, ведь, и всегда был неудачник. Вы, вот, товарищ его были, одного с ним выпуска, – вы генерала заслужили, а он подполковник. В Добровольческую армию поздно приехал: все колебался, все не знал, куда ему идти?.. Сначала большевикам поверил, потом у Гетмана служил, – так все и прогулял мимо, нигде ничего не наслужил. Все я, да Татуша, вдвоем работали. Татушу я из школы должна была взять, чтобы помогала мне. Да на что теперь и образование-то?.. А прошлый год, значит, – вот уж четырнадцатый месяц пошел, – и случился удар, и как-то сразу и второй… Лечить… Мы сначала в госпиталь положили. Платить надо… Видим, не осилить нам. Вот и докатились до этой дыры. По второму-то удару он все еще получеловек был, даже вставать мог… Конечно, не работник… хватил третий, – что делать?.. Кормить, питать его надо, ходить за ним; что и было, то все прожили… И работать… Да какая тут работа… Ночи не спим. Караулим, чтобы, не дай Бог, не завалился… Вчера…