Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Писателю, который обладает только остроумием и ничем больше, присущ тот же порок, что и совершенно плохому писателю: он не освещает предмет своей книги, последний нужен ему, чтобы только показать себя. Знакомишься с писателем и больше ни с чем. Как бы трудно ни было порой опустить остроумный период, это все же следует делать, если он не вытекает необходимым образом из сути дела. Подобная «крестная мука» приучает остроумие к узде, которую должен на него надевать разум, если они оба хотят выйти из дела с честью.
Им часто кажется, что для того, чтобы быть художником, нужно немножко пораспутничать и как бы откармливать свой гений дурными нравами[203].
Какой нам толк от чтения древних, если человек утратил состояние невинности и, куда ни взглянет, видит всюду свою собственную догму? Поэтому посредственный ум считает, что писать, как Гораций, — легко, ибо он считает, что легко писать лучше, чем он, но это «лучше», к несчастью, сказывается «хуже». С годами (если только с возрастом умнеешь) утрачиваешь надежду писать лучше, чем древние. В конце концов видишь, что мерилом всего прекрасного и верного является природа и что все мы имеем это мерило внутри себя. Однако оно настолько заржавело от предрассудков, от слов, которым не соответствуют понятия[204], от ложных понятий, что им уже ничего нельзя измерять.
Плохие писатели по преимуществу те, которые стремятся высказать свои примитивные мысли словами хороших писателей... Если бы они могли найти для того, что думают, подходящие слова, то они все же внесли бы кое-что в общее целое, и представили бы для наблюдателя некоторый интерес.
Частное вместо общего, proprie communia dicere[205]: «кража гусей» вместо просто — «кража». Это элемент выразительности.
Доступен народу, как Геллерт[206], Шекспир и Хогарт.
Лучший вид иронии — тот, когда защищают дело, которое невозможно защитить, пускают в ход доводы, полные сатирической горечи, часто приводят цитаты и объясняют их.
На сотню остроумцев приходится один рассудительный человек — справедливое положение, которым утешает себя всякий лишенный остроумия глупец; он должен был бы также учесть (если это не значит требовать слишком много от глупца), что на одного остроумца приходится в свою очередь сотня людей, равно лишенных и остроумия, и рассудка.
...Книгой следовало бы, собственно, называть лишь ту, которая содержит нечто новое, все прочие — лишь средством быстро узнать, что уже сделано в той или иной области. Открывать новые страны и составлять точные карты уже открытых — вот в чем разница.
Введение — для того, кто читает, предисловие — для того, кто перелистывает.
Он был «корольком»[207] среди писателей.
Главное правило для писателей, особенно для тех, кто желает описывать свои чувства: ни в коем случае не думать, что это природное дарование, свойственное только им. Другие могли бы, пожалуй, сделать то же самое ничуть не хуже, но они не наживают себе таким путем деньги, потому что им кажется нелепым подобные вещи публиковать[208].
...Мне всегда нравится больше тот человек, который пишет так, что это может стать модою, чем тот, который пишет так, как этого требует мода.
Добиться хорошего во всех науках и искусствах потому так трудно, что необходимо достичь какого-то определенного, точно установленного предела; столь же трудно сделать и что-либо хуже твердо установленных правил, потому что это, пожалуй, нельзя было бы даже назвать плохим.
В этом выражении мысль все еще слишком расплывчата: я указал набалдашником толстой палки на то, на что следовало бы указать острием иголки.
Предисловия к книгам можно бы озаглавить — «мухобойки», а посвящения — «кошели для сбора подаяний».
Если ты хочешь стать великим в определенном роде сочинений, читай больше, чем только эти сочинения. Даже если ты не стремишься раскинуть свои ветви над широким полем, то для твоей плодоносности всегда полезно широко простирать корни...
Превращать дураков в гениев или буковые деревья в дубы, пожалуй, столь же трудно, как свинец — в золото.
В защиту остроумия. В более спокойные времена, чем наши, философы вопрошали небо, зачем оно создало зло, ведь это нечто в высшей степени неприятное. Наше современное серьезное десятилетие, надо надеяться, скоро будет вопрошать небо, почему оно создало бабочек, радугу, которая существует, очевидно, только на радость девчонкам и уличным мальчишкам или чтобы какой-нибудь бездельник физик впадал по этому поводу в размышление.
Боже, не дай мне только написать книгу о книгах!
С остроумием дело обстоит, как с музыкой: чем больше ее слышишь, тем более тонких созвучий желаешь.
Во-первых, я не верю, что буду известен потомкам, а затем — ведь мы же их отцы, и они, разумеется, не откажут нам в сыновнем почтении. Я не понимаю, почему следует стыдиться будущих поколений больше, чем современников.
То, что нужно было сделать в литературе по-шекспировски[209], в значительной части сделал уже Шекспир.
Если человек пишет, то пишет ли он хорошо или плохо — видно сразу. Но если человек ничего не пишет и сидит смирно, то делает ли он это благодаря уму или по невежеству — вот этого не в состоянии распознать ни один смертный.
... Нападать на современных писателей, господа, во-первых, безжалостно, а во-вторых, это не приносит пользы; от двух-трех людей, которые раньше нас войдут в вечность, места там не подорожают. Но вот древних надо вышвырнуть вон, очистить места, освободить проходы в храме славы, содержать в чистоте врата поэтов...
Ни в одном произведении, и в