Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что ты имеешь в виду? – спросила Таткина.
– Эта шаль подделка под изделие мирового бренда, – пояснила я.
– Нет, это настоящий Эрмес, – уперлась костюмерша. – Видишь, по материалу везде разбросана буква «н», это их отличительный знак.
Я стащила со спорщицы платок и расстелила его на диване.
– Смотри, «н» крохотная, и у нее левая ножка выше правой, буква немного кособокая. А у подлинного изделия она большая и ровная.
– Ну, может, шаль бракованная, – предположила Ольга, – поэтому ее по дешевке продали.
– Такие бренды, как Эрмес, никогда не станут торговать некондицией, – покачала я головой, – они дорожат репутацией. Вот и ответ на вопрос, откуда у Розалии деньги на дорогие обновки – она покупает хорошо сделанные фейки, которые даже специалист издалека за «родную» вещь примет. Думаю, ее вчерашний тюрбан тоже родился не во Франции, а в подпольной мастерской где-нибудь в Китае или во Вьетнаме. Впрочем, платье и пояс из стразов тоже оттуда.
Таткина села в кресло.
– Вчера Розалия щеголяла в костюме Шанель. Узкая юбка, которая на ней, как на корове седло сидела, и пиджачок. Все из твида, голову она ничем не заматывала. А вот позавчера – да, щеголяла в платье с поясом из разноцветных камней, на башке чалма наверчена. Ты перепутала.
– Вероятно, – пробормотала я.
– Роза каждый день в новом, – с завистью пробубнила Оля.
– Ты права, – на всякий случай согласилась я.
– Думаешь, и Шанель ее на китайской коленке сшита? – спросила Таткина.
– Не разглядывала пристально костюм, – вздохнула я, – поэтому ничего сказать не могу. Но обычно цены на классику от Коко в России стартуют с пяти тысяч евро. Во Франции вещи дешевле, хотя тоже даром не отдаются.
– Вау! – подскочила Ольга. – У Глаголевой столько денег нет. Не знаю, сколько ей Лева платит, но уж точно этого на шикарную жизнь не хватит.
Я села на диван.
– У многих актрис есть богатые фанаты, которые делают им подарки.
– Только не у Розалии, – ухмыльнулась костюмерша. – Наша звездища по молоденьким специализируется. Ты в курсе? Подыскивает себе парней из детского сада, развлекается с ними, а потом…
– Каждый живет, как хочет, – остановила я Олю.
– Она просто старая б… – не успокаивалась Таткина. – Самомнения через край, вечно твердит про свою гениальность. От ее рассказов про Альберта Сергеевича меня блевать тянет. Думаю, она и тебе о Вознесенском врала.
– Слышала от нее пару раз упоминание о великом Альберте, но постеснялась спросить, кто это такой, – улыбнулась я.
– Ты ничего не знаешь про Альберта? – поразилась Оля.
– Извини, если разочаровала, но нет, – подтвердила я.
– Ну да, ты же не из нашего мира театра или кино, – кивнула Оля. – А кто у вас в моде самый великий?
– Трудно назвать одну фамилию, мэтров было и есть много, – улыбнулась я. – Из покойных Шанель, Ив Сен Лоран, Версаче, Диор. Из ныне здравствующих Карл Лагерфельд, Роберто Кавалли, Соня Рикель.
Таткина тоже села на диван.
– Ну, в театре глыб поменьше, великие поумирали, а новые не подросли. Кое-кого из современных режиссеров тоже величают гениями, но по сравнению с прежним поколением они – снятое молоко. На безрыбье и рак рыба, а век ярких сценических постановок ушел, поэтому что имеем, то и хвалим. Последним из могикан был Альберт Сергеевич Вознесенский…
Я опустилась в кресло у столика и стала внимательно слушать.
Настоящая фамилия его была Тряпкин, но с такой на сцене нечего делать, вот Альберт и взял себе псевдоним. Начинал он во МХАТе во времена, когда еще были живы великие старики, и, как народ сплетничал, тускло рядом с ними выглядел. В шестидесятых, в хрущевскую оттепель, Альберт не пойми как смог основать собственный театр. Дали ему убитый подвал, правда, почти в центре, и Вознесенский стал создавать коллектив. Приглашал разных артистов, но ему смеялись в лицо, говорили: «Мальчик, сперва усы от молока на румяном личике сотри, а уж потом к заслуженным и народным в дверь стучись». В конце концов Альберту надоело унижаться, и он взял к себе выпускников театральных вузов, которые были ненамного младше режиссера. Вознесенский сказал им: «Я вам обещаю небывалый успех, гастроли по всему миру, овации, цветы, славу, деньги и все прочее полным набором. Но пока нас ждут несколько лет упорного труда и малый доход. В труппе останутся лишь те, кто пойдет со мной без сомнений, остальные могут быть свободны».
Лет через пять к Берти, так все звали Вознесенского, стали рваться и зрители и артисты. Из подвального помещения коллектив переехал в бывший кинотеатр, и на каждом спектакле был аншлаг. Билетеры ставили стулья в проходах, сажали народ на пол, ажиотаж царил немыслимый.
Берти умел не только поставить спектакль, но и вытащить из артиста, как он говорил, все нервы. Вознесенский требовал от труппы полнейшего подчинения, был деспотом, но деспотом гениальным. Если артист, даже очень талантливый, перспективный, подавал на репетиции голос и вещал что-то о собственном понимании роли, Берти благосклонно кивал, расспрашивал дурачка, а наутро вывешивал на доске приказ об его увольнении. Характер у режиссера был отвратительный, о его нежелании принимать в расчет интересы других людей знали абсолютно все, от бабушки, дремавшей у служебного входа, до примы, исполнявшей главные роли. Берти никогда не был бабником, не вводил в спектакли своих любовниц, но имел любимчиков, мог поставить один, другой, третий спектакль для какой-то актрисы, а потом вытурить ее вон. На все распоряжения Берти его рабам следовало отвечать: «Есть!» А затем с энтузиазмом кидаться выполнять волю царя-батюшки.
Безжалостно увольняя непокорных и затаптывая тех, кто сомневался в правильности его действий, Альберт любил послушных и был готов возиться с ними месяцами, чтобы добиться осуществления своего замысла. Методы, которые применял Вознесенский, были подчас жестоки, даже аморальны. Эмоциональные впечатлительные актеры плакали, падали в обморок, но в конце концов Берти получал то, что хотел, и на премьере, глядя на сцену, уже рыдала и теряла сознание публика.
Альберт заставлял всех членов своего коллектива подписывать договор о неразглашении тайны. Что творится на репетициях, не имел права знать никто из посторонних, поэтому по Москве ходили слухи один чудовищнее другого. Когда театр поставил спектакль, посвященный ленинградской блокаде, на сцену вышли худые до изнеможения исполнители, и всем сразу стало понятно, что бледность их лиц и синяки под глазами вовсе не дело рук гримера. После премьеры к Берти, ненавидевшему прессу, подскочила студентка журфака, юная, наивная, еще не побитая жизнью девочка, и задала вопрос:
– Альберт Сергеевич, а правда, что вы заставили труппу долго сидеть на голодном пайке? Говорят, актеры ели всего пять кусочков серого хлеба в день и пили пустой кипяток.