Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1970-м, когда уже был разгромлен “Новый мир”, у Евтушенко состоялся тяжелый разговор с Твардовским – у них были сложные отношения, но Александр Трифонович публиковал Евгения Александровича. Евтушенко отдал стихи в редакцию уже после того, как вынужденно ушла команда Твардовского. “Он чует, – записал в дневнике редактор «Нового мира», – что дурно поступил, отдав поэму в «НМ» после моего ухода… О том, что он нехорошо делает, я сказал. Истерически:
– А что мне делать?
– А что мне делать?
– Но у меня поэма написана.
– И у меня”.
Поэмой был, вероятно, “Казанский университет” – 1970-й все-таки, юбилейный год, сто лет со дня рождения Ленина. Поэма о Ленине была опубликована в четвертом номере “Нового мира”. Впрочем, в 1970-м уже публиковались в посттвардовском “НМ” Вознесенский, Левитанский, Слуцкий… Рубцы, как и всегда это бывает, затянулись, о драме разгрома команды Твардовского забыли все: и писатели, и читатели.
Твардовский признавал дар Евтушенко, но в популярности новой волны поэтов видел жажду аудитории услышать что-то “антисофроновское” (по фамилии тогдашнего редактора “Огонька” и одного из лидеров неформальной “русской партии” Софронова) – то есть нечто либеральное, современное. Эту аудиторию Твардовский квалифицировал как “неомещанскую”, “с чертами несомненного буржуазного влияния послевоенной формации”. Это и был нарождающийся городской советский средний класс, служащие и интеллигенты, те, кого с тем же презрением, что и Твардовский, Солженицын назовет потом “образованщиной”. Только для Александра Трифоновича они были слишком западными, а для Александра Исаевича, напротив, недостаточно открыто антикоммунистическими.
Но этой аудитории было все равно: они в массе своей, как мои родители и их друзья, плюс-минус ровесники шестидесятнической четверки, взахлеб читали и слушали Евтушенко и Вознесенского. Поэтышестидесятники, а не кто-нибудь другой, выражали средствами поэзии понимание мира новым городским классом, застрявшим между коммунистическим романтизмом и неудовлетворенностью тем, что происходило в их стране. Появившийся в те годы Иосиф Бродский мог стать кумиром другой среды – более радикальной и уж точно не коммунистической. Как раз про Бродского-то в своем дневнике Твардовский записал: “Парнишка, вообще говоря, противноватый, но безусловно одаренный, м.б., больше, чем Вознесенский с Евтушенко, вместе взятые”.
В перестройку Евтушенко продолжал иной раз писать стихотворения в жанре передовиц – время того требовало. Он был обречен стать одним из духовных лидеров перестройки, потому что его поколение подготавливало такого рода перемены всем опытом своей жизни. В декабре 1985 года на VI съезде Союза писателей РСФСР он произнес речь, основной пафос которой сводился к тому, что “неутаивание ничего, неумалчивание ни о чем и есть нравственный краеугольный камень гражданственности”. Он умело использовал диалект того времени, чтобы сказать главное: “Народ, который позволяет себе мужественно анализировать свои собственные ошибки и трагедии, выбивает идеологическое оружие из рук своих врагов”.
Плохи ли, хороши ли “Бабий Яр”, “Танки идут по Праге”, “Хотят ли русские войны” – ими он заслужил право так рассуждать, потому что претендовал на то, что “поэт в России больше, чем поэт”. Каждое из этих стихотворений сделалось фактом нашей истории и повлияло на то, что принято называть общественной мыслью. Песня “Хотят ли русские войны” композитора Эдуарда Колмановского в исполнении советского шансонье Марка Бернеса стала не только хитом, но и своего рода идеологическим объяснением вечно миролюбивой политики КПСС:
Не только за свою страну
Солдаты гибли в ту войну,
А чтобы люди всей земли
Спокойно ночью спать могли.
Спросите тех, кто воевал,
Кто вас на Эльбе обнимал,
Мы этой памяти верны,
Хотят ли русские войны.
Месседж поэтического высказывания – “никогда больше”, а не “можем повторить”.
“Наследники Сталина” – пророческое стихотворение:
Он что-то задумал. Он лишь отдохнуть
прикорнул.
И я обращаюсь к правительству нашему
с просьбою:
удвоить, утроить у этой стены караул,
чтоб Сталин не встал и со Сталиным —
прошлое.
Для широких масс, как ни странно, Евтушенко – еще и поэт-песенник. И песни эти – тоже приметы времени, наглухо пришитые к нему. Яростное “Чертово колесо”, исполнявшееся Магомаевым, – это Евтушенко. Ему подходил мелодический дар Арно Бабаджаняна, на музыку которого он на спор (в пари фигурировала бутылка коньяка) быстро написал хит 1960-х – исполнявшийся Майей Кристалинской и Анной Герман “Не спеши”. Может быть, это и попса, но проникновенная и в духе того времени. А вне времени – безжалостно щемящая его лирика. Например, о смерти матери: “…но руки вдруг о воздух ударяются – в нем выросла стеклянная стена”.
Тем и ценен он для уходящего – почти совсем ушедшего – поколения, с которым неожиданно тихо для стадионного поэта уходит и он сам. А я буду помнить, как у родителей собирались друзья и папа читал выпивающей “образованщине” стихотворение Евгения Евтушенко о грузинских винах. Оно заканчивалось так: “А свои размышленья про чачу / Я уж лучше куда-нибудь спрячу”. Было весело и хорошо.
Будущие шестидесятые
Аксенов – это сначала юмористический рассказ “Поэма экстаза” в сборнике лучших “литгазетовских” материалов “Клуба 12 стульев”, выпущенном в 1973-м, – он открывал раздел “Ироническая проза”. Я прочитал его чуть ли не в начальной школе. И много раз перечитывал, как и всю книгу целиком. Был еще рассказ “Дикой”, открывавший том лучших текстов “Юности” за 1955–1965 годы, с эмблемой журнала от Стасиса Красаускаса (репродукции его работ висели у нас в квартире) на обложке, чем-то напоминавшей эмблему спортивного клуба. Затем – ксерокопированный альманах “Метрополь”, попавший в руки на несколько дней в начале 1980-х. И уже только потом “Ожог” и “Остров Крым” в огоньковском издании 1990-го. Освоение его прозы шло в обратном порядке: от сравнительно современной – к ранней, даже к детским повестям, одну из которых удалось