Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ладно. В конце концов, почему бы и не посмотреть на предгорье Тянь-Шаня.
Мара откинулся на спинку стула. На его губах блуждала улыбка, черты лица расслабились.
— Я знал, что на тебя можно положиться, парень.
— А я? — вдруг подал голос Кислый. — Это!.. Возьмите меня. В Казах… стан!
Наверное, Мара не думал о таком повороте событий. Он некоторое время молча рассматривал Кислого, потом пожал плечами, перевел взгляд на меня, сказал:
— Мне все равно. Если ты не против, пусть едет. Может, сгодится на что-нибудь.
Я тоже внимательно осмотрел Кислого с головы до ног. Наш окосевший товарищ неуверенно сидел на стуле, стакан с портвейном в его руке мелко дрожал, замутненный взгляд больших пьяных глаз проецировал на меня, словно объектив фильмоскопа на экран, одно-единственное слово-молитву: возьмите, возьмите, возьмите!.. Очевидно, понимание, что на несколько дней Кислый останется без своего привычного окружения, вгоняло его в панику. Я подумал, что замечание Мары о возможной пригодности Кислого в нашем путешествии — это нечто больше, чем просто предположение.
— Ладно, пусть едет, — согласился я. Кислый просиял.
Я разлил остатки вина, оглянулся на Мару, спросил как бы невзначай:
— У них там орлы водятся?
— Не знаю точно. По-моему, да. И орлы, и соколы, и беркуты. Как везде в горах, я думаю. Почему это тебя интересует?
— Да так, интересно.
— Беркуты, — продолжил Мара задумчиво. — А еще змеи… Много ядовитых змей.
— Змее-е-е-и-и… — с брезгливостью выдавил из себя Кислый, так, словно даже само звучание этого слова вызывало у него омерзение.
— Змеи — мудрые твари, парень. Ты их боишься? — спросил его Мара с улыбкой. — Может, не поедешь?
— Не, нет! — поспешно заверил Кислый. — Поеду! В Казах… стан!
Все-таки одиночество пугало Кислого куда больше ползающих гадов. Меня же змеи не тревожили совершенно. Я поднял бокал, решив произнести пару слов, соответствующих торжественности минуты:
— Ну что ж, господа, стоит, наверное, произнести тост, раз мы все пришли к согласию и, следовательно, уже в одной упряжке, а это значит, что единственное, о чем стоит беспокоиться, это чтобы цель заслуживала наших усилий. Так что пусть станет последний человек мостом и гибелью, и пусть на его останках родится homo extranaturalis!
— Да, да! Надо только, это… билеты сразу взять туда и, это… обратно, — невпопад вставил Кислый заплетающимся языком. Практическая сторона предстоящего путешествия волновала его куда больше конечной цели. Скорее всего, Кислый эту цель и не понимал.
Мара посмотрел на него, как смотрят родители на младенца, — в его взгляде были нежность и умиление. Он сказал:
— Юноша, можешь взять себе билеты туда и обратно. Мы же с Гвоздем возьмем билет только в одну сторону.
— Почему? — удивился Кислый.
— Потому, что еще не известно, когда мы будем возвращаться, да и вообще, получится ли у нас вернуться. — Мара перевел взгляд на меня, добавил: — Кстати, хороший тост, с удовольствием выпью за это.
Он звякнул бокалом о стакан озадаченного Кислого, чокнулся со мной и неторопливо, смакуя каждый глоток, выпил. Я смотрел на него и думал, что Мара — он и есть тот самый ветер, который надувает паруса моей яхты и гонит ее прочь — в сторону от основного маршрута, по которому движется флотилия цивилизации. Второй раз за вечер я вспомнил отца и подумал, что пожелания родителя сбываются: моя жизнь обретала предназначение.
Мама сидела у окна, чуть склонив голову, так, чтобы видеть, что происходит снаружи, но все равно ничего не видела — ее взгляд был неподвижен, а по щекам неторопливо стекали, словно капли дождя по стеклу, немые слезы. Не было ни всхлипов, ни прерывистого дыхания, мама вообще не издавала никаких звуков. Казалось, слезы текли сами по себе.
— Мама…
Она оглянулась и долго смотрела на меня, словно не сразу узнала. Ее лицо оставалось недвижимым, но вокруг губ появились морщинки. И в этих морщинах, в этих немых слезах, в застывшем лице, в окаменевшей позе — боль. Ни рыданий, ни заламываний рук, ни патетичных речей, только тишина, неподвижность и беззвучные слезы. В этом было что-то неправильное и… жуткое. Я подумал, что вот сейчас, в эту самую минуту, она навеки распрощалась с иллюзией, что жизнь театр, в котором она — великая актриса.
— Ему будут делать операцию… — едва слышно выдохнула она.
— Все обойдется, — попытался я ее утешить.
— Обойдется… — как эхо повторила мама, и я понял, что она в это не верит.
Я подошел и обнял ее за плечи.
— Ты накручиваешь себя, — сказал я ей. — Не надо. Операция может помочь.
— Ему вырежут желудок. Как человек… мужчина может жить без желудка?..
Даже если все обойдется, если операция поможет и отец поправится, жизнь уже никогда не будет такой, как прежде, все необратимо и безнадежно изменится — уже изменилось. Так чувствовала мама, и так понимал я. К тому же операция не помогла. Я осознал это, когда на мой вопрос «Как его состояние?» врач отвел взгляд. Отец понял это, просто посмотрев мне в глаза. Он сказал:
— Вези меня домой.
Смерть — это интимный акт, и отец хотел, чтобы он случился с ним в узком кругу близких ему людей. И потом, какой прок от больницы, когда медицина помочь не в состоянии? Мы забрали его.
За время болезни отец похудел килограммов на двадцать, и мне не составило труда взять его на руки и перенести из машины в квартиру. Но для самого отца это был сильный удар. Как только я уложил его на кровать, он сказал:
— Однажды я подумал, что если в старости одряхлею до того, что не смогу сам ходить, присмотришь ли ты за мной? Глупости, правда?.. Но старость пришла раньше срока, а ты не подвел.
Я сжал его пальцы, они были сухие и тонкие и на ощупь напоминали дерево, он в ответ попытался сжать мою ладонь, но я почувствовал только импульс этого желания — сил у отца больше не было. Я перевел взгляд на его лицо и успел заметить одинокую слезу, выкатившуюся из края глаза и юркнувшую за ухо.
Когда старость и немощность приходят постепенно, к ним успеваешь привыкнуть и смириться. Но если сильный телом и духом мужчина вдруг превращается в старика, это становится для него колоссальным потрясением. Мама была права: даже если бы операция дала положительный результат и отец поправился, он был бы уже другим человеком. Потому что он уже стал другим человеком.
Время превратилось в затянувшуюся казнь. Каждый день, каждый час приходили лишь затем, чтобы отцу стало хуже. Все мы — я, мама, отец — жили в ожидании его смерти, и сама по себе смерть уже не казалось чем-то нелепым, чудовищным и несправедливым. В ней появилось что-то от… избавления.