Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы смеялись этим глупостям. Хотелось болтать без умолку. А может, мы отвлекали ангела от обиды на нас?
– А ты была в Париже?
– С тобой – нет.
– А без меня?
– И без тебя.
– Он живой.
– Откуда ты знаешь?
– Мне так кажется.
– И мне. Но наш город тоже хороший, ты зря к нему так плохо относишься.
– Я хорошо отношусь. Но не чувствую. Я здесь лишний.
– Глупости не говори. Я даже не стану спорить с тобой.
– Может, и не лишний. А жизнь идет.
– Ну что ты. Она продолжается. Это совсем другое.
Мы вернулись к себе за дерматиновую дверь, по которой, как напоминание, полз паучок.
Ночью, успокаивая дыхание, я прошептал:
– Мне кажется, я растворился в тебе… Стал тобой.
– Боже мой, я только что подумала то же самое…
Кто думает нами?
Какой странный молодой человек, думаю я, перечитав написанное. И опять убеждаюсь в том, что воспоминания изменяют прошлое. Несправедливая на первый взгляд избирательность! Я выбираю только хорошее. А где же пустота и безволие, где побег в псковскую деревню, – правда, недолгий, что позволило уцелеть и на факультете, и на работе. Где неожиданные ссоры с Машей, в которых она даже не принимала участия, а только ждала и терпела, когда растает в нем лед? Этого всего как будто нет. Прости, читатель, но я люблю своего героя, что не дает мне изображать его в неприглядном виде. Мне кажется, это лишнее. Оставим животным борьбу противоположностей. Я хочу видеть своего героя лишь на той дороге, которая привела к написанию первой части этой книги. Плохой человек об отце не напишет.
Каждый день или вечер мы куда-нибудь ходили. Наверное, Маша решила влюбить меня в Петербург. Я не сопротивлялся.
Сколько продолжалась эта одинаковая счастливая жизнь? Времени нет, есть только догадка о нем, и мои собственные дни тем более не знают берегов. Бесформенное время, как зверек, ищет норку, ищет форму – это и есть искусство, думал я всегда в музее, глядя на картины. В Эрмитаже, например, или в Русском.
Вы будете смеяться над моим устремлением к первоначальному зернышку правды, но у меня было ощущение, что я все это видел. Все это слышал, если говорить о музыке. Как будто в забытой жизни меня бросили в небо, и вот я возвращаюсь, вспоминая себя на этой земле. Странное ощущение. Я не мог видеть в своей деревне картины Эрмитажа. Не мог слышать живые звуки виолончели. Но я их узнавал, сравнивал с тем, что во мне уже было.
И книги я читал в таком же сравнении. Казалось, я писал при этом – рядом, чуть-чуть по-другому.
Когда я попытался пересказать Маше свои странные ощущения от живописи, музыки, литературы – от всей этой бури моего образования и преобразования, – она объяснила их безо всякого удивления.
– А как же иначе, – сказала она. – Ты ведь часть мировой художественной системы. Вот и чувствуешь ее.
– Странная шутка.
– Я ни капельки не шучу. Это я сформулировала странно. Как в диссертации.
– А ты? – спросил я. – Ты так же чувствуешь?
– При чем тут я. Я человек другого склада. К тому же я не выросла в деревне. У тебя необычное сочетание удивления перед миром и готовности слиться с ним.
– Напиши обо мне диссертацию. Собака Павлова в мировом литературном процессе.
– А вот и напишу.
– Вот и напиши: он чувствовал, как все искусство – и музыка, и картины, и книги, – ставит над ним опыт. Словно ждет его реакции. Ответа.
– Ты шутишь, а это так и есть. Как закон.
– Как закон Ньютона. Я же учусь на физмате.
– А ты не хочешь на филфак?
– Поступать? Или опять переводиться? Нет, хватит с меня разговоров с деканами и замдеканами. Но дело не в этом. Оказывается, я люблю все эти пределы, функции… Я всего не понимаю, но мое понимание улетает куда-то, и я доверяю ему, знаю, что оно там разберется. Я и пишу так: словно посылаю свою мысль туда, в другой мир.
– Даешь ему почитать?
– Кому почитать?
– Ну, миру. А ты подумал – кому?
Я думаю. Я все время об этом думаю.
– Ты умная, и я тебя люблю.
– За то, что умная? – смеется Маша.
Я обнимаю ее и смотрю на дверь. С тех пор как здесь появилась Маша, паучок исчез.
– Ну и разговоры у нас. Влюбленные так не разговаривают.
– А как?
– Вот так. И вот так.
Мы целуемся. Мы влюбленные. Мы не говорим, а только чувствуем.
Действительно, кому я пишу?
Я возвращаюсь от брата растерянный. Черт меня дернул дать почитать, что я написал о Енисее. Хотел, чтоб меня похвалили? Мало мне Маши?
Брат почитал. Я спросил: что не так? Ну вот, например, ты пишешь, сказал брат, что земная кора сформировалась. Это не так. Она продолжает формироваться. Не партия геофизическая, а отряд. Но это мелочь. Дальше. Вот пишешь: ток пускаем в землю, и он возвращается. Это не так. Ток не возвращается. И брат читает лекцию о законе Ома, о сопротивлении пород. Хорошо, робко говорю я, исправлю. Мне ведь не надо так подробно. Мне хотелось сказать, что я почувствовал, как там завершилось создание земли, мне хотелось сравнить ток с нашими чувствами, которые уходят и возвращаются… Ну хорошо, прерывает меня брат. Хорошо. Но земля еще продолжает формироваться, и ток не возвращается. Почувствовал одно, а на самом деле получилось другое. Понимаешь? Я понимаю, я киваю. А отшельник этот, Петр? – продолжает брат. Почему он ушел? Надо указать причину. А так – непонятно. И самое главное – ну не заходил я в воду и не ударял по ней ладонями! Ерунда какая-то.
Я оторопело смотрю на брата.
– Но это же не ты…
Он не понимает. Он долго молчит. И пытается исправиться в своей резкости:
– Я бы так предложил: он уходит от несчастной любви. Она бросила его, уехала, но где-то там родился ребенок, и она написала мне письмо, чтобы я передал его Петру. И мы с тобой несем ему это письмо. Тогда как-то все увязывается…
– Да, может быть, – бормочу я.
– Не напускай туману. Пиши, что знаешь, не пиши, чего не знаешь, и все будет хорошо.
Я иду по Невскому растерянный и злой. Не на брата – за что на него злиться? Он хотел как лучше. Я ненавижу себя за то, что не сумел объяснить.
Маша испугалась, увидев меня. Я пересказываю наш разговор с братом. Она говорит:
– Никто не может узнать себя. Свой голос, например.
– Что?
– Тебе надо было спросить Леню: узнает ли он свой голос, записанный на магнитофон? Он бы все понял. Он просто себя не узнал.