Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Окосечная улица колоритна: с одной стороны столетние хибары, с другой – овраг, поросший бурьяном, а посреди вечно грязная дорога, зато вдали чудный вид на Волгу. Может, за этот колорит и облюбовали улицу художники, которые здесь селятся. Когда-то хибары были добротными домами в два с половиной этажа, считая верхний деревянный полуэтаж, который следовало бы мансардой назвать, но неудобно. Эти-то полуэтажи и снимают художники под свои мастерские, а часто там и живут, потому что с семьями у них вечная неразбериха.
Здесь, в одном из домов, и устроилась теперь с новым своим возлюбленным Мила, бывшая любимая женщина Парфенова.
Парфенов поднялся по темной лестнице, постучал в ветхую деревянную дверь.
– Открыто! – послышался такой узнаваемый, сразу все всколыхнувший голос.
Парфенов вошел.
Мила лежала на чем-то, напоминающем нары, грызла большое яблоко и читала журнал «Огонек» за 1989 год.
Парфенов с некоторым удовлетворением увидел вокруг полный беспорядок: кучами и где попало – краски, кисти, холсты, рамы, чудовищно намалеванные картины, разрисованные стены, на столе грязные тарелки, в банке из-под кофе – окурки.
– Привет, – сказала Мила.
– Привет.
– Ты ко мне?
– А к кому же?
– Может, к Кириллу. К нему часто клиенты ходят.
– Картины покупают?
– А то!
– Неужели эти картины кому-то нравятся?
– Мало ли идиотов.
– То есть они и тебе самой не нравятся? – удивился Парфенов.
– Что я, дура?
– А зачем же ты тут живешь? Он как мужчина тебя устраивает?
– Ты его видел? Шимпанзе нарядить: он! Но гонора!
– Зачем же… Не понимаю.
– Надо же где-то жить, – сказала Мила, – не с родителями же дома. Заедят.
И Парфенов вспомнил, что она еще очень молода, ей всего двадцать один год. Он подумал, что жизнь с этой девочкой, которая вскружила ему голову оптимистичным своим цинизмом и молодой телесной страстностью, была бы ужасной, а ведь он, дурак, подумывал о такой жизни! И не просто так подумывал, ему казалось, что Мила привязалась к нему и даже по-своему – любит.
– А я уезжаю, – сказал он.
– Командировка?
– Уезжаю навсегда. Во Владивосток.
– Перевод по службе?
– Нет. Просто бросаю все и уезжаю.
– Нормально, – оценила Мила.
– Удивительно, – сказал Парфенов. – Недавно подумал о тебе и понял, что никогда тебя не любил.
– А я знала.
– Нет, действительно не любил.
– Да знаю я.
– Ты не веришь?
– Вот заладил. Если б любил, не ушла бы.
Парфенов был ошарашен.
– Постой. Это ты меня не любила, поэтому ушла. А я – любил.
– Ни капли. Просто нравилось со мной постелькаться, вот и все.
– Это неправда. Уж кого я в жизни любил, если честно, то тебя.
– Ври больше.
Парфенов усиленно соображал.
– Постой. Но если так… Получается недоразумение. Ты думала, что я тебя не любил, поэтому ушла. А я думал, что ты разлюбила, поэтому ушла. Но если выясняется, что я тебя любил – и люблю и что ты тоже, то тогда… Зачем тогда мне Владивосток? Я останусь, и мы…
– Красивый город, говорят. Океан, сопки…
– Ты меня слышишь? Давай…
– Что? Поженимся?
– Ну, хотя бы. Да. Поженимся.
Парфенов подошел к Миле и присел на край нар, взял ее за руку. Рука была холодная и вялая.
– Нет, не любишь ты меня. Сам же сказал. Вошел и сразу: я тебя не любил.
– Я с досады! Мало ли что человек с досады!.. Мне обидно, что ты…
– Все. Слово не воробей, вылетит – не поймаешь.
– Да люблю я тебя, дура, люблю, Мила, Милочка, радость моя… – целовал Парфенов холодную руку.
Мила хрустнула яблоком и сказала набитым ртом:
– Бубу, гага росые мууки самами кукут!
– Что?
Она прожевала:
– Люблю, когда взрослые мужики соплями текут. Жалкий вид у них. Вы, мужичье, после сорока все такие жалкие делаетесь. Как ни крути, а молодость кончилась.
– Постой, – не обращал внимания на обидные слова Парфенов, глупо улыбаясь. – Ты скажи еще раз: значит, я ошибся? Значит, ты меня любишь, но тебе показалось, что я тебя не люблю, а… ну… ну, держу как любовницу?
– Именно так, то есть не совсем. Ты меня не любил, я тебя тоже, вот какой расклад.
– Но только что…
– Только что было без пятнадцати, а сейчас без десяти! Бежит время!
Парфенов вспомнил проститутку Милу и свою обиду. Он почувствовал вдруг в себе желание сдавить пальцами это хрупкое горло – до смерти. Все они для одного созданы: морочить нас!
– Убил бы тебя! – сказал он.
– Вот в это верю. А остальное выдумки, Пал Палыч. В вас всё – выдумки. А жаль, человек-то вы в принципе хороший. И любить вас можно. Кто-то даже прямо до смерти полюбит, я вполне могу представить. Ох, не завидую ей!
– Почему?
– Потому что вы хоть замечательный, но тухлый. Впрочем, все тухлые, – тут же успокоила Мила Парфенова.
Он встал.
– Ладно. Ты изволишь изображать из себя черт знает что… А на самом деле ты дешевка. Ты спишь с каким-то павианом…
– Шимпанзе!
– За угол, за банку консервов и бутылку вина! И при этом считаешь себя интеллектуалкой. И при этом смеешь говорить про любовь! Да ты не знаешь, что это такое и никогда не узнаешь, потому что у вашего поколения атрофирован тот орган, которым любят!
– А каким? – поинтересовалась Мила и посмотрела куда-то в направлении своих ног.
– Мразь. Сучка мелкая. Подстилка богемная.
– У вас богатый словарный запас. Вы поэт в душе, я всегда это знала. Но вы поэта в себе убили. Зачем?
Это поколение ничем не проймешь, думал Парфенов о Миле и заодно о сыне Павле и о многих других, общаться с которыми неприятно, поскольку все они напускают на себя независимый вид пофигизма, скрывая этим несостоятельность и пустоту своих мыслей и чувств!
Но Миле он не стал этого говорить (метать бисер!), он поступил мужественно: молча вышел. И, спускаясь по лестнице, похвалил себя за мужество.
А Мила полежала, доела яблоко, встала, налила стакан воды, потом достала давно на этот случай припасенный пузырек с таблетками: они были разные, она собирала их несколько месяцев, большей частью – транквилизаторы. От них, говорят, будто засыпаешь…