Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одежда лежала рядом, и он сказал ей, что скоро ее поделят, а потом опять посмеялся своей запроданности видеть и знать все наперед, и уже зная, решать, что и как, и знать, что в конце-то концов он все решит, как надо, потому и видит все уже решенным им, уже свершившимся, и вся суть только в том, как он пройдет этот путь, как утолит свою ЖАЖДУ.
И первый раз он подумал, что сумел бы вытерпеть свою боль, свое знание, если бы открылось ему умение гордости, желание гордости, большой гордости любить и простить своих убийц. Да, подумал он, тихо играя пальцами ног в камушки, да, пожалуй, это было бы острее боли, надо бы попробовать, надо постараться суметь сыскать в себе эту холодную гордость, надо будет очень постараться, может, она даст силы свершать поступки, учить, есть, спать. Вот только такая любовь не даст ему женщину, он не сможет, не сумеет ее узнать, но пусть, тридцать три года стукнет уже скоро, можно потерпеть.
Красноватая ящерка пригрелась рядом с ним. Он посмотрел ей в глаза, и она посмотрела ему в ответ. Он вспомнил, как однажды в детстве видел, что у ящерицы красной каплей отваливался хвост, а вся она подрагивала от боли и испуга. Он представил это себе очень ясно, вот ее взгляд, в нем уже предчувствие боли, вот он чувствует, как уже по нему побежали песчинки озноба, вот у него отваливается хвост, и красная капля крови сразу сохнет в песке, и красноватый пар идет вверх. Он думал и проживал про себя все эти яркие ощущения зверя, а сам смотрел ящерке в красноватые глаза. Смотрел и увидел уже у нее испуг и предвкушение боли, потом она забилась в ознобе и сбросила хвост. Так с ним, с ИЯСА, бывало уже много раз. Он каждый раз удивлялся этому дару, хотел его запомнить, но забывал о его осознанном применении, погружался в свои сны наяву, когда был и больным, который должен встать и пойти, и птицей, которая должна смочь улететь с криком, или вот ящерка, которая теряла по его приказу хвост, как только он находил в себе эту боль, это жаркое в песке ощущение чужой прожитой жизни, ее страдания, ее ЖАЖДЫ. Даже песок и камни слушались его, если он видел, как с кряхтеньем отваливается от скалы, а потом, все убыстряя ход, катится с криком в пропасть, если знал на себе все ссадины, все удары камня о землю, и смотрел, чуть улыбаясь, на этот камень, и камень отрывался от скалы и повторял его, ИЯСА, мысленный путь. Так было и с многими больными, излечение которых дало ИЯСА добрую известность. Он смотрел на страждущего, и вот уже в нем поселялись отчаяние и страх больного, рубцы от костыля ныли у ИЯСА под мышками, ноги его тяжелели зыбучим песком, так он принимал в себя болезнь, но он принимал в себя и излечение болезни, ЖАЖДУ излечения, он видел, как ломает с треском костыль, как бросает его прочь, как ноги наливаются радостной силой, он знал в себе уже ЖАЖДУ, что пойдет, вот сюда, и сюда, все убыстряя ход, а вот сейчас уже бежит он с радостным криком, славя избавление, и тогда ИЯСА убирал свой взгляд от больных глаз ждущего, в которых он уже видел свое нетерпение, БРОСЬ-КОСТЫЛИ-И-ИДИ. И больной бросал и шел, часто забывая в своем крике радости поблагодарить уставшего другого, который прожил за короткие секунды всю долгую боль ожидания в болезни, всю радость и веру в избавление, прожил даже и само избавление, чтобы избавить другого, чтобы не сметь никогда устать, чтобы не забыть малейшее движение души, чтобы четко и строго построить схему избавления, пройти по ней, и помочь. ОН должен был без устали пропускать в себя зов больных ног, каждое движение каждого пальца, трепет кожи, когда она оживает у паралитика, его стук сердца в этот миг, чтобы все-все, все-все ожило и избавилось в больном. Ему казалось, что мозг высыхал у него, отдавал свои мокрые воды уже без возврата, и ил оседал, густея и застывая, в глазах, кишках, ушных раковинах. Он мог излечить многих, но себя излечивать не умел, потому ложился прямо там, где стоял, и тихо ждал собственного избавления, собственной ЖАЖДЫ внове. Потом он вставал и уходил в свои пустынные дни, чтобы погреть ступни, которые болели все острее, чтобы полежать вот так, окунув их в мокрые воды, а ветер чтобы тихо холодил пах, чтобы руки пропускали в пальцы струйки сухого песка.
Особенно тяжело было с одним умершим, женщины плакали, мешали ощутить ЖАЖДУ вновь встать, и потом на лице того, кажется, его звали Лазарь, был такой покой, такая тишина, что он, ИЯСА, никак не мог понять, что же прожить-пожелать, чтобы отдать ему свою ЖАЖДУ встать и вновь жить. Нет, пожалуй, уж я не хочу вставать, не хочу опять жить, нет, я устал и от криков этих женщин, нет, нет, опять этот голод в животе, опять сны на песке и песок на веках, нет, нет, я утих, сердце мое окончило свой долгий урок, и мне хорошо. ИЯСА сидел у изголовья, и думал так, и это были мысли Лазаря, и ИЯСА не торопил их. Этот запах свеч, я никогда не знал такого у себя в песчаной норе, и эта тишина, тихая-тишь-тишина, разве можно сравнить ее с чем-то. Эта тишина утра, когда единственно можно было выйти и лечь в молчащий, еще не орущий ветром, влажный от росы песок, и даже лизнуть светлую каплю языком. ИЯСА увидел эту туманность, услышал запах росы, и тишину, но он не может встать, потому что он, ИЯСА, мертв, его ноги прикрыты белой тряпкой, в комнате дурман трав и огня, вот если бы ноги напряглись, а женщины, кажется, спят, то можно было бы тихо встать из гроба, пойти босыми стопами в поле, лечь там в тихую влагу, раскинувшись, удобно, а то ведь узко и вытянуто лежишь здесь, вот сейчас пальцы пусть неслышно приподнимут простыню и найдут деревянный край, ага, нашли, сердце уже бьется тревогой заговора, тише-ти-ше, совсем