Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, – улыбнулся он. – Далеко, очень далеко.
Я хотела броситься к нему, но он, как бы угадав мой порыв, остановил жестом руки. По моему лицу текли слёзы.
– Не плачь. Я буду тебя ждать. Нам не дали быть вместе на земле, кто помешает нам любить друг друга там? А теперь мне пора. Прощай, родная.
И я проснулась…
* * *
Однажды, в конце 80-х, отец заехал к нам без звонка. Я собиралась в церковь Святой Троицы и Сергия Радонежского, что на Воробьёвых горах. Предложила пойти вместе.
В церкви было многолюдно, душно, пахло ладаном, от которого у отца закружилась голова. Но мы отстояли службу и поставили свечки.
Я вспомнила, что не заказала молебен «за упокой». Взяла лист и вписала имена умерших родственников и друзей. Мы пошли домой пешком мимо университета, в котором я пережила столько мучительных минут. По дороге я показала отцу скамейку, на которой мы прощались с Хельмутом.
– Ты что, дочка, до сих пор его вспоминаешь? – удивлённо спросил отец.
– Я его буду помнить, пока дышу, – ответила я.
– Ты не должна на нас обижаться, – начал он, – время было такое.
– Плоха мораль людей, которые живут по велению времени, – сказала я.
Великое противостояние
Вижу я, правда, как бродят около меня нечистые животные и обнюхивают меня. Но чтобы они так-таки съели… Нет, Бог не допустит подобной несправедливости. И в ответ на отвратительное обнюхивание уверенно восклицаю: жив есмь и жива душа моя!
В 60-е годы по своей юношеской заносчивости я часто вступала в спор с отцом по поводу политики вообще и дядиной в частности. Он либо снисходительно улыбался, либо обрывал, запрещая высказываться на людях.
Одно время мы частенько наведывались в гости к Константину Симонову. Кажется, он тогда жил у метро Аэропорт. Известный писатель был корректен, вежлив и подчёркнуто почтителен. В одной из бесед он поинтересовался, что я читаю из современных писателей.
– Я не читаю советскую литературу, – ответила я.
– Почему? – удивился он.
– Не трогай её, Костя, – вмешался поспешно отец. – Это такая язва, не приведи Господь! Она и тебя сейчас убедит, что ты не писатель.
– Ну, что ж, – сказал Симонов, слегка порозовев, – посмотрим, как она уложит меня на лопатки.
– Уложить не уложит, а настроение испортит, – предупредил отец.
Разговор закончился перекрикиваниями и размахиванием рук. Я не очень тактично, но, как мне казалось, убедительно доказывала, что, за некоторым исключением, советские писатели слишком конъюнктурны.
– Но нельзя же читать только классиков! – сказал Симонов, скромно не причисляя себя к таковым.
Когда отцу сообщили, что я храню у себя крамольную литературу, тот незамедлительно примчался в общежитие.
– Читаешь всякую дрянь! – кипятился он.
– А что, прикажешь мне устав партии читать? – кричала я в ответ, помня, что самый лучший способ обороны – нападение. – Ты и сам его не читал. Я даже сомневаюсь, заглядывал ли в него мой дядя, самый партийный из партийных.
– Это тебя не касается. Читай советскую классику. У нас достаточно хороших писателей.
– Солженицын – тоже классик.
– Понимаешь ли ты, глупая, что в КГБ не посмотрят на твоё родство. Засадят. Впрочем, для тебя, племянницы генерального секретаря, сделают скидку. Вместо шести лет дадут два.
– Не засадят. Не волнуйся, – успокаивала я не столько отца, сколько себя.
В начале 70-х, когда на Солженицына начались гонения, я спросила дядю, читал ли он сам что-нибудь этого автора.
– Я антисоветчины не читаю! – ответил он, разобидевшись. – Мне докладывают, я о его писаниях наслышан. Там вранья – пуд! Он сам себя в лагерь загнал, чтобы не воевать, и на зоне сексотил на своих же товарищей.
– Может, ты мне прикажешь Маркса читать? – спросила я.
– А почему бы и нет? – удивился дядя.
– А знаешь ли ты, что он нас называл «славянской сволочью»?
– Не может быть, – искренне удивился Леонид Ильич.
– Спроси Андрея Михайловича. Он всё знает, – посоветовала я.
И когда мы с отцом выходили из кабинета, я услышала, как мой дядя вызывал по телефону своего помощника Александрова-Агентова.
* * *
Прав был Леонид Ильич.
Недавно я узнала, что книги Александра Солженицына введены в обязательную школьную программу. Как всегда, правая рука не ведает, что творит левая. С одной стороны, правительство делает всё для развития патриотизма у молодёжи, а с другой – заставляет читать автора, который, я надеюсь, войдёт в историю как главный клеветник России. С его лёгкой руки пошла гулять по свету байка о 70–100 миллионах жертв сталинских репрессий. Именно с него и началась бесстыдная информационная война против нашей страны. Это он, прибыв в США вместе со своей семьёй, в первой же своей публичной речи призывал американского президента сбросить атомную бомбу на Советский Союз…
* * *
В те годы мы мало знали об истинных причинах сталинских чисток. Не вникая в суть, относились к этому с осуждением. Как-то мне довелось быть с отцом в одном известном доме. Там собралась военная верхушка. Зашла речь о репрессиях. Кто-то сказал:
– Обвиняют Сталина в том, что он перебил невинных людей. А я считаю, что нет дыма без огня.
К моему большому изумлению, отец разговор поддержал:
– У репрессированных наверняка было рыльце в пушку.
Я взбесилась:
– Выходит, не зря за твоим братом гонялись чекисты в 37-м? Значит, у него тоже было рыльце в пушку?
И пошла, и поехала. Слушали, не перебивая. Когда я закончила, полярник Иван Дмитриевич Папанин сказал, обращаясь к отцу:
– Да, нелегко тебе с дочкой, Яков. Ну, ничего, молодо-зелено. Обломается.
Я показала под столом фигу и вышла.
– Не умеешь себя вести в приличном обществе, – сказал утром отец по телефону, – сиди дома!
Я решила его познакомить с одной интересной личностью – Георгием Степановичем Малюченко. До своего ареста в 1937 году он читал лекции будущим театроведам. В центре Москвы у него была пятикомнатная квартира, доставшаяся от деда, и роскошная библиотека. Обвинённый в троцкизме, он провёл девятнадцать лет на Колыме.
Наша дружба продолжалась до его кончины в 1985 году, когда, провожая в последний путь, я положила ему на грудь белую розу.
Георгий Степанович был личностью замечательной. Он ходил по городу в цигейковой шапке, подаренной моим отцом, по рассеянности всё терял, никого не узнавал и всем блаженно улыбался. Встретив знакомого, мучительно вспоминал имя, причём в муках корчились его лицо и лысина, беспокойно прыгающая под шапкой. Вспомнив, он расплывался в лучезарной улыбке и говорил: «Моё почтение», перевирая имя и отчество.
Забывая имя жены, Георгий Степанович помнил, кто правил Бургундией в пятнадцатом веке, о театре мог говорить часами и называл