Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Плащ Викентия Петровича развевался, как капюшон удода в период брачных игр. С зонтом наперевес он несся по следу чужой молодости, вдыхая аромат ее духов. Хоть он и знал — это было скорбное знание! — чего стоят ее шелковые тайны и туманы, как легко и небрежно развеивает их трезвое время, но сиреневый полет этой бабочки сквозь холодную осень в который раз затмил его ум, и он, подражая мельканию ее крыльев, наставив на женщину острие зонта, весь облепленный снегом, ослепленный им, слепой, слепой, забыв обо всем, несся за нею… Я почувствовала легкий укол ревности.
Вот женщина приостановилась у киоска «Союзпечать». Возможно, красочный портрет Смоктуновского на обложке иллюстрированного журнала «Советский экран» привлек ее внимание. Возможно, Смоктуновский был похож на человека, написавшего ей письмо до востребования. Вот Викентий Петрович встал за ее спиной; меж их зонтами оставался зазор величиной с ладонь. В руке его оказался большой кленовый лист, который он протянул отразившейся в стекле женщине. Она обернулась, засмеялась, взяла лист, весело глянула на Викентия Петровича. Черное медленно перешло в сиреневое, зонты слились в одну крышу, под которой началась галантная беседа, очевидно, доставлявшая удовольствие не только Викентию Петровичу. Я увидела, как она стянула с руки лайковую перчатку и протянула ее ладонью кверху. На безымянном пальце сверкнуло тяжелое кольцо. Викентий Петрович склонился над ее рукой… Облаком в лазури растаяло черное в сиреневом, и эту счастливую пару со всех сторон обступила ночь, ночь.
Спустя несколько дней я ехала в автобусе в подмосковный поселок Белые Столбы. Именно там располагается главное хранилище художественных кинолент. Несколько дней назад я позвонила туда и заказала ранний фильм Викентия Петровича, носящий название «Кровавое воскресенье». Мне назначили время просмотра. Во-обще-то эту ленту я уже видела. Всякий человек, имеющий отношение к кино, обязан изучать ее как учебное пособие, как систему сделанных когда-то открытий… Съемки панорамные, съемки движущимся аппаратом, внефокусовые съемки, перебивки, монтировки, пропуски, композиционное устройство кадра, массовка, послушная режиссеру, как трава ветру, отчетливый рисунок отдельного эпизода, неожиданно крупные планы, наплывы, затемнения… И все это имеет отношение к художеству, а не к памяти. Память хранится в Красногорске. У нее тот же температурный режим, что и у воображения, но она не делает приписок к действительности, ни художественных, ни идеологических. Она честна, как вода, отражающая облака. Правда, нашу хронику конвоирует закадровый текст или назойливая музыка, чтобы она шла в ногу с воображением. Но это совпадение ложно. Воображение протекает в раз и навсегда утвержденных красках, ритме и пафосе государственного романтизма. Оно тоже национализировано, прибрано к рукам. Память же как была, так и осталась стихией, и вместо того чтобы запечатлевать значительное, объявляет значительным то, что запечатлевает, особенно если отключить звук… И все мы, не только так называемые специалисты по светозвукоизображению, обречены на разрыв между воображением и памятью, между Белыми Столбами и Красногорском, словно между душой и телом…
Пройдя по дорожке сквозь полуоблетевшую березовую рощу, кой-где еще горящую старинным золотом медного подсвечника, до блеска начищенного кислым хлебом, я оказалась перед зданием архива и потянула на себя ручку входной двери, вступая во владения, вокруг которых залегло, как тать, как засадный полк в березняке, само время, дожидающееся своей минуты, но пока бессильное что-либо поделать с этими километрами стрекочущего целлулоида, навевающего человеку сон золотой…
К назначенному часу я была на месте. Вскоре уже сидела в просмотровом зале на пять посадочных мест, в котором вместо окна — экран, и поджидала своего механика. Заказанную мной ленту привезли на двухколесной тележке с длинной ручкой. На таких тележках еще возят бидоны с молоком на молочных фермах. В коробках, уложенных на круглое днище, кольцами свилось время — легкое, точно закатанные в папирус предания фараонов, правивших между двумя полными затмениями солнца. Два колеса радиусом в человеческую ладонь — они легко прикатили мне жизнь, еще не ставшую пылью и культурным слоем, почти тождественную той тяжести, которую ощущали на своих плечах наши недалекие предки. Она лишь слегка утоптана, погребена под слоем серебра и цинка, немного изменилась в цвете и форме, но гнет ее — тот же. Под ней, как порода, лежит тот же смысл. Ее овевает та же греза. Над нею бродят упакованные в тучи дожди, благодаря которым все так же полны наши житницы. Мне привезли солнце давно минувших дней. Сколько весит солнце? Заодно выкатили и прочие светила небесные, туманности, кометы и космическую пыль…
…На этой тележке мне привезли гранитные набережные Невы. Одетые в лохмотья, черные, потные, с припорошенными угольной пылью лицами пристанские крючники переносят короба с углем, удерживая их своими крюками. Возле барж снуют воры, или, как их здесь называют, «пираты», тащат все, что плохо лежит, — кирпичи, бревна… Пристань, оклеенная красочными рекламами страхового общества «Россия»: русская красавица в пышном сарафане. Под плакатом с дородной красавицей пробирается худенькая Настя, волоча на веревке выловленное из реки бревно. Ее муж Иван подставляет спину под огромный куль с солью…
…А вот императорская яхта «Полярная звезда». Она готовится к навигации. На ней — капитан в треуголке и морском мундире, похожий на адмирала. Матросы надраивают до блеска черный с золотой полосой корпус, моют швабрами палубу, загружают трюмы ящиками со снедью и напитками…
…Мы видим Ивана, обложенного под рубашкой стопками свежеотпечатанных прокламаций. В дверь подпольной типографии ломятся жандармы, наборщик пытается вытолкнуть Ивана на улицу через слуховое окошко, мечется вокруг гектографа… Комната запачкана типографской краской, в ведрах — черная вода для промывки шрифта, на полу кипы чистой бумаги, в которую со всего размаха ударяет жандармский сапог, кучи бумажных обрезков взлетают в воздух… В сундуке жандармы находят аккуратно сложенный в пачки стершийся косой шрифт…
…Вот роскошно убранный будуар Нарышкиной. На кушетке в расслабленной позе лежит статс-дама ее величества. Крадущейся поступью, похожий на молодого Гоголя, но в рясе, с прилизанными лампадным маслом волосами, входит Григорий Гапон. Дама всполошенно приподымается и просит у него благословения…
…А вот — «Иордань». Высшее духовенство идет к Неве, чтобы отслужить молебен с водосвятием. На лед выходит царская семья. Архиерей торжественно погружает массивный золотой крест в невскую воду…
…Не успела прорубь затянуться ледяной коркой, на невский лед высыпала толпа. Ведомая Гапоном, она накатывает на Зимний дворец из-за Нарвской заставы.
В толпе мы видим Настю в бедном пальтишке, закутанную в клетчатый платок. Она улыбается солдатам, взявшим ружья на изготовку, лепит снежок, замахивается, чтобы бросить его в солдат… Они