Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечер погрузил в темное озеро и крест, и даже горы, оплетенные кострами. Гойо Йик замерз, как двуутробка, но все еще раздувал огонь своей рваной шляпой. Он хотел что-нибудь делать, хотя шутихи уже пустили и в головнях никто не нуждался.
От грохота и шума, царившего тут в шесть часов, остались лишь звуки маримбы. По ней барабанили, как по дереву, с которого сбивают плоды, или по хребту непокорного мула, или по телу жены, норовящей сбежать, или по спине мужчины, когда власти хотят отнять у него достоинство и честь. У Гойо Йика не осталось ни чести, ни достоинства, он уже не был ни человеком, ни мужчиной. Он стал двуутробкой, даже не двуутробцем, потому что носил детей в сумке души. Мария Текун погубила его навеки. А еще хуже погубил знахарь, сменивший ему человеческие глаза на двуутробьи.
Праздник Креста Господня! Крест воздвигают ради огней, призывающих воду, которую хранят зоркие глаза деревьев. Ради крестьян, покидающих в этот день свою землю, чтобы влезть, как на мачту, на его раскинутые руки и под окропленным кровью парусом воззвать к богу. Ради тех, кто во дворах и на улице разожжет костры из мусора и зеленых ветвей и возмечтает, что у их ног — сверкающая звезда. Толстые свечи сражаются пред тобою золотыми мечами пламени, ведь ты как битва, в тебе скрестились две судьбы, божья и человечья, под крики смертных врагов, шум бури и материнский плач. Святой и животворящий, прогони скорее воду, прогони ястребов, чертящих в небе темные кресты! Радость ждет того, кто придет к тебе в твой день, в твой час, в твою минуту! Олени в лесах и те поднимают ушки — ведь охотники приносят тебе лучшую добычу. Деревья знают, что лучшие плоды пойдут тебе на украшение, когда люди снова будут справлять день крестной жертвы, и стараются, напрягая ствол, чтобы сок стал слаще меда, а черножалые осы помогают им, поддавая жару укусами, словно жены-чудотворицы. Святой животворящий крест, сочетавшийся с Христом в годину смерти! Когда настанем твой праздник, люди хотят вырваться из зла, припасть к тебе, то ли в объятии, то ли в схватке, лишиться плоти, стать чучелом, на страх клюющим маис голубям!
Тьма, перемешанная с зелеными листьями, обложила селение. Перед святым крестом, в украшенной ветвями нише, плясали под маримбу члены братства, так весело, словно их миновала большая напасть. Чтобы не испугаться снова, они то и дело подходили к столу пропустить глоточек. Нальют из бутылки, выпьют стопочку — буль-буль-буль-буль-буль — и положат — звяк-звяк-звяк — монету на поднос. И сами подкрепились, и поклонились кресту.
Наступила полночь. Во дворе и вокруг него сонно топтались лошади и мулы, светились огни костров, на которых грели пищу, горели сосновые факелы на столах с угощением и напитками, а люди — родственники и знакомые, — словно призраки в плащах, бесшумно ступали босыми ногами, смеясь так тихо, что смех застывал у них на лице, подобно шраму.
Гойо Йик попил кофе и помог какой-то женщине снять с головы корзину с овощами и птицей. Она с благодарностью поглядела на него. Лицо у нее было бледное от усталости, глаза темные, волосы почти вытер валик, который подкладывают под ношу. Едва переводя дух, она проговорила: «Дай вам боже…», так неслышно, что Гойо Йик не разобрал, какой у нее голос. Вместе они донесли корзину до холма, и Гойо коснулся ее руки, чтобы она заговорила снова. Он весь обмяк от ожидания, но она пробормотала: «Дай вам бог…», и чары рассеялись. Нет, это не Мария Текун. А какой голос похожий… Он потерся спиной о столб, а женщина исчезла в темноте. Потом он слышал, как она присела помочиться, но и тут как узнаешь: мочатся все одинаково. Отблески пламени золотили его худое, темное, изменившееся от странствий лицо. В темноте в одетом паутиной воздухе курили пастухи. Чиркали кремни, летели искры, тлели кончики кукурузных и плетеных сигар. Гойо Йик покурил с пастухами, выпил и напился. Ему дали бутылку хлебнуть, а он высосал всю. Почти всю, на дне немножко осталось.
— Что забыть-то хочешь, если водку так пьешь? — спросил его пастух, похожий лицом на старую сандалию.
— С горя двуутробкой станешь… — отвечал Йик; водка уже играла в его крови, и в глазах, и в движениях.
— Теперь не остановится… — сказал другой пастух.
— Верно, — сказал третий.
Однако Гойо больше пить не стал, проплясал и пробродил где-то всю ночь, а утром упал ничком в церкви, и его выволокли на паперть.
Там он и провалялся весь день, то слушая проходящих женщин, то не слыша ничего, а к вечеру, мучимый жаждой, как-то встал. Ноги у него дрожали, но он доплелся до водоема и попил воды, воняющей птичьим пометом. Что ни пей, только бы очухаться.
К нему подошел крестьянин ростом повыше его.
— Ну, — сказал он, — сегодня и двинемся. Как договорились — половину дам я, половину — ты, и все доходы пополам. Выйти надо пораньше, чтобы времени хватило.
Гойо Йик поискал свой платок с деньгами и не нашел…
— Не ищи, вот он, я его взял. Идем, значит, только выпьем кофею на дорогу.
Человек двинулся к столу, а за ним, как побитый, двуутробкой трусил Гойо Йик. От кофе стало полегче, и Гойо заметил, что его спутник несет за спиной бутыль. К полудню они спустились по тропке воды выпить, а когда снова вышли на дорогу, спутник сказал:
— Теперь неси ты.
Гойо Йик перебросил за спину бутыль и пошел вперед. Бутыль была пустая. Припомнив снова о каком-то договоре, он захотел спросить, как зовут его нового друга, и спросил.
— Паскуаль Револорио. Забыл ты, значит, наш разговор. Ты же меня обнимал и все твердил, что надо нам сложиться, купить водки и продавать ее в этом селении. Дело стоящее, если мы пообещаемся никому не давать даром ни глоточка — ни другу, ни твоим родным, ни моим. Хочешь выпить — плати! Деньги нам, водку вам. И сами не будем даром пить. Хочешь хлебнуть — плати мне. Я захочу — плачу тебе, хоть мы с тобой и компаньоны.
Часа в четыре, повинуясь уговору все делить поровну, Паскуаль Револорио взял у Гойо бутыль и нес ее до деревни, где по старым рецептам гнали в глиняных сосудах превосходную водку. С утра у компаньонов во рту был только кипяток с перцем, и теперь первым делом они решили