Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И. К.: Стала ли улица сувереном ситуации?
Г. П.: Бесспорно, нет. Уже неделю спустя улица политически стала ничем. Зато лидеры демократов все больше опасались «уличной анархии», и я понял, что теперь я в тактическом союзе с моими врагами-ельцинистами. Зазвучали призывы мэра Москвы Гавриила Попова и мэра Питера Собчака – довольно беспорядков! Прекратить «охоту на ведьм»! Сохраним лицо русской демократии чистым! Еще наблюдая свержение памятника Дзержинскому на Лубянке, я знал, что оно подстроено Моссоветом, чтобы увести толпу от зданий ЦК. Это меня устраивало. Та ночь стала моментом истины – я впервые чувствовал себя ближе к людям в кремлевских кабинетах, чем к вандалам, которые разбивают памятники: они мне чужие совсем.
И. К.: Ты испугался революции, которой ждал в юности?
Г. П.: Я ждал бархатной революции, а такой не хотел. Во мне жила элитарная брезгливость к толпе на улицах, подогретая диссидентским отрицанием политики масс. Даже в ультралевый период моими любимыми книгами вместе с «Боливийским дневником» Че Гевары были контрреволюционные «Дни» Шульгина, «Доктор Живаго» и «Повесть двух городов» Диккенса.
И. К.: Были ли революционные герои, с которых тебе хотелось списывать свои поступки? Возможно, из времен Французской революции или Октябрьской?
Г. П.: Мой бог в русской революции Ленин, а во Французской, скорей, Демулен и Бонвиль с Дантоном. Близки Суханов «Записок о революции» и Савинков, но любим и Токвиль. Бухарин, даже Феликс Дзержинский последних лет его жизни – периода работы в ВСНХ, где он, тогда самый правый большевик из правых, окружил себя меньшевиками-экономистами. Нравились революционные технократы: Пальчинский, Савинков, народовольцы Тихомиров и Стефанович. Вообще утописты с государственной жилкой.
И. К.: Профессионалы революции, да?
Г. П.: Инженеры-конструкторы революции. А революционные матросы и пьянь из «охраны Белого дома», шатавшаяся с автоматами по Москве, – моя антипатия. Впрочем, сам я не чувствовал угрозы себе и в новой грязной криминальной Москве. Со времен СССР во мне живет гордыня меритократа.
И. К.: У тебя не было охраны в 1990-е годы?
Г. П.: Нет, никогда. Но картина московских улиц выглядела как потоп наглеющей слабости, а слабость в политике отвратительна. 22 августа 1991-го позвонил Миша Погребинский из Киева и говорит: «Вы там не видите, что у нас? Свяжись с Белым домом – Кравчук решил отделяться! Украина отделится!» Для него как киевского демократа главным представлялось не отделение Украины, а то, что Кравчук – коммунист и партократ. Через Алексея Головкова я связался с канцелярией Ельцина и узнал, что на решительные действия там не пойдут. Родили запоздалый меморандум Вощанова – будете отделяться, и Россия начнет пересмотр советских границ. Но поднялся рев демократической прессы, и Ельцин Вощанова уволил.
Для меня, видишь ли, Украина не была делом принципа: раз не стало государства Советский Союз, то и государству Россия не бывать. Родина рушилась. В тот день я записываю в блокнотик: «Государства у нас больше нет. Есть территория, населенная лицами, нуждающимися в продуктах чужой цивилизации: товарах, правилах и безопасности. Что делать советскому космополиту в расово чистом государстве Ельцина?» Я ждал, что Москва шатнется в сторону национал-демократии, и считал Россию фронтиром, где любой получил право захвата и создания союзов.
И. К.: Была ли в то время проблема этнической угрозы еврейству?
Г. П.: Ты про меня? Как одессит, я с трудом отличу еврея от нееврея. Заметного антисемитизма не было. Разговоры о «русском фашизме» шли от самих демократов, они эту угрозу приписывали коммунистам. Реально ничего такого не было, но еврейских паник с конца 1980-х помню несколько. Всплеск бегства из РФ начался с осени 1991-го – на «заре свободы». Впрочем, Израилем я уже заинтересовался – как успешным искусственным государством, государством-проектом.
Ельцинский реставрационный национализм, игра в Великую Россию, мне сразу показался опасным. Ведь русская культура с Петра I и Пушкина космополитична. Реальностью национал-демократии стали высылки и погромы русских в Молдове, в Приднестровье, в Чечено-Ингушетии, абхазов в грузинской зоне. Осетино-ингушский конфликт рванул к концу года. Про все эти жуткие вещи московская демократия тогда не хотела знать и сама передала мандат на решения военным.
И. К.: К 1993-му слабая власть успела набрать силу. Было ли у тебя ощущение, что Ельцин взял власть в свои руки?
Г. П.: 1993 год я встретил директором информагентства Postfactum, которое разрослось, когда в него инвестировал Илья Медков. Вокруг Медкова и агентства сложилась тогда такая интересная среда с такими яркими людьми, как Антон Носик, Симон Кордонский, Виктор Золотарев, Костя Эрнст.
И. К.: Между прочим, что делает Медков сегодня?
Г. П.: Медкова застрелил снайпер в сентябре 1993 года, за три дня до ельцинского переворота. Илья был в жестком конфликте с правительством Черномырдина.
Убийственное зрелище – московские улицы 1993 года. Школьные учительницы выпрашивают молоко на Тверской. В подъездах книги, выкинутые из домашних библиотек. Трудно объяснить, отчего тогда все выбрасывали книги? В СССР у книг был модус сокровища. Я рос в Одессе, копаясь в бесчисленных книжных лавочках среди гор русской и украинской литературы, благодаря чему и читал по-украински. Книги продавались в самых крохотных поселках. Роман Томаса Манна «Иосиф и его братья» я купил в селе, где не было продмага, но книжный магазин там был. Читающий класс разрастался. Как вдруг – горы выкинутых книг, истребляемые домашние библиотеки. Около букинистического я встретил старого знакомого Роя Медведева – понурившийся, он распродавал свою библиотеку. В новой реальности я видел дьявольское клеймо: советские люди прокляли печатное слово, принесли причастие буйволу. Это уже не государство русской культуры, хранящее ценности, из-за которых есть смысл с ним поспорить. Так я думал тогда.
Раскачка во власти шла с 1992 года и была явной игрой Ельцина. Я видел, как интриги Хасбулатова идут на пользу Кремлю. Ельцин на глазах становился президентом без альтернативы – «хозяином», как я предсказывал еще в статьях в «Веке ХХ». А для меня безальтернативность была клеймом! Если спросить, что написано над вратами Ада, я сказал бы: «Иного не дано» – пароль демократов 1990-х.
Как директор информагентства я был в курсе происходившего в верхах, но в их игре у меня не было ставок. Я не был ни на стороне Верховного Совета, ни Кремля, но победу Ельцина считал куда опасней. Хасбулатов создал бы шаткую коалиционную власть. У него не