Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При моем приближении он замер, осьминожьи шевеля руками в воде, чтобы разглядеть своего спасателя, ожидая, что я позволю ему забраться на борт, застопорив винт. Но оказалось, что я не способен приглушить движок точно так же, как не мог и добавить ему прыти. Я проплыл мимо Хэнка трижды, пока он не сообразил, что я не могу остановиться. И тогда на третьем моем заходе он сам уцепился рукой за борт и выдернул себя из воды сказочно легко и ловко: его длинная, жилистая рука взметнула тело в воздух с изяществом стрелы, пущенной из арбалета. Когда он перекатился по дну, я понял, почему он хромал на воде и почему затащил себя в лодку лишь одной рукой: на другой не хватало двух пальцев; в остальном же он был мужчиной в самом расцвете.
Секунду он оставался на дне лодки, отфыркиваясь, а затем взгромоздился на банку лицом ко мне. Уронил голову в ладонь — будто не то потирал переносицу, не то сплевывал воду; то была его излюбленная манера скрывать усмешку, когда ее уже заметили, либо привлекать к ней внимание. Глядя на него, увидев, с какой легкостью и безупречной удалью он десантировался в лодку, а теперь наблюдая его неколебимую самоуверенность — будто он не только знал, что это я плыву его подобрать, но вообще изначально все так и спланировал, — я почувствовал, как минутный оптимизм, охвативший меня на причале, сменяется опасениями самыми мрачными… Если исполин и одряхлел — БЕРЕГИСЬ! БЕРЕГИСЬ! — то он избрал не лучший способ продемонстрировать свою немощь.
Он все молчал. Я мямлил какие-то извинения за то, что не смог заглушить движок и подобрать его по-людски, уж собирался пуститься в объяснения на тему того, что в программу Йельского университета не входит курс речной навигации, как вдруг он поднял брови — но не поднимая лица, не отнимая его от ладоней, — поднял бурые мокрые брови и зыркнул на меня глазами яркими, зелеными и ядовитыми, как кристаллы медного купороса.
— У тебя было три попытки, Малой. — Он усмехался криво, глядел искоса. — И ты три раза промазал. Может, охолонешь?
…А в это время индианка Дженни, наглотавшись табаку с виски вдосталь, чтоб уверовать в способность своей расы влиять на события окружающей действительности, вглядывалась сквозь паутину, затянувшую одинокое окошко, и плела последние нити своего заклятья: «О, облака, о, дождь небесный! Велю обрушить все ненастья и невзгоды на Хэнка, что из Стэмперского рода!» И, довольная, устремляет маленькие черные глазки вглубь хибары — удостовериться, что тени впечатлились должным образом.
…А Джонатан Дрэгер, в мотеле в Юджине, пишет: «Человек готов отделаться от всего, что угрожает ему одиночеством, — даже от самого себя».
…А Ли, сидя напротив брата в лодке, держащей курс на старый дом, раздумывает: Ну вот я снова дома — но что дальше?
По всему побережью рассыпаны городишки вроде Ваконды — и в каждом есть пристанище дровосека, вроде «Коряги», где усталые маленькие человеки говорят о трудных временах и бедах. Старый драный алкаш видел их всех, слышал все их беседы. Он вечерами напролет ловит отголоски чужих речей, доносящиеся из-за спины, — разговоров, в которых ребята куда моложе его отзываются о нынешних бедах так, будто их недовольство возникло лишь недавно, будто оно — знак невиданных времен. Он подолгу вслушивается в то, как они ворчат, стучат кулаками по столу и наперебой читают выдержки из «Юджинского Журнала», что посылает проклятия «этой горькой эпохе Вранья, Всевластия и Военщины». Он слышал, как они обвиняли федеральное правительство в том, что оно превратило американцев в нацию слюнтяев — а потом слышал упреки тому же органу в том, что проблемным городам и регионам отказывается в дотационной поддержке самым бессердечным образом. Вообще-то он взял себе за правило сторониться всякой подобной ереси в своих питейных вояжах в города, но когда он услышал, как делегаты единогласно решают, что многие претензии общественности неплохо было бы предъявить Стэмперам и их упрямому нежеланию вступать в профсоюз, его терпение лопнуло. Мужчина со значком профсоюза на груди как раз объяснял, что своеобразие текущего момента требует бóльших жертв от чертовых частников, когда старый дранщик с шумом восстал на ноги.
— Текущего момента? — Он надвинулся на собрание, грозно потрясая над головой бутылкой портвейна. — И откуда это он, по-вашему, текущий? Что ли, раньше были сплошь молоко и мед?
Граждане воззрились на него с сердитым недоумением: старик вроде как допустил грубейшее нарушение протокола, прервав их заседание.
— Чего там этот бурдюк трындит про военщину? Срань! — Он высится над столом, его фигура колеблется в сизом дыму. — Все эти базары за депрессию, и все такое, и всякие там забастовки, да? Все — срань собачья. Двадцать лет, тридцать лет, сорок лет, и всю Большую войну мне тут всякие втирают, мол, проблема в том, или в сем, или моя проблема в том-сем. Проблема в радио, проблема в республискунсах, проблема в дерьмократах, проблема в комуняках… — Он сплюнул на пол, резко, будто клюнул половицы своим шнобелем. — Все это срань!
— А в чем, по-вашему, проблема? — Главный по Недвижимости откинулся в кресле и скалится на нарушителя, готовый поднять его на смех. Но старик его опережает: сам невесело смеется, и его внезапный гнев столь же внезапно оседает жалостью. Он качает головой и с печалью взирает на горожан:
— Эх, мальчики, мальчики… — Затем ставит пустую бутылку на стол, длинным узловатым пальцем обнимает новую полную за горлышко и щурится на яркое солнце, косым лучом бьющее из окна «Коряги». — Вы что, не усекаете: всегда одна и та же убогая старая срань?
Можно перечеркнуть ночь пылающей головней — и на мгновение ночь, помеченная огненным росчерком, застынет в своей конечности. Ты можешь быть абсолютно уверен в ее перманентно предательском непостоянстве. Вот и все. Хэнк знал…
Как знал он и то, что Ваконда не всегда держалась нынешнего русла. (Ага… хотите и вы услышать кое-что о реках, друзья и соседушки?)
Все двадцать миль ее прежнего русла отмечены многочисленными излучинами, заводями, старицами и болотами. (Вы ведь страждете узнать пару-тройку фактиков из жизни рек?) Кое-какие из этих заводей очищаются водами окрестных ручьев, вместе они образуют цепочку прозрачных, глубоких, зелено-стеклянных прудов, где у дна гуляют голавли, огромные, похожие на затонувшие бревна; зимой заводи эти служат ночным пристанищем для легионов диких гусей, что летят на юг вдоль побережья; весною над водой нависают длинные и грациозные ветви плакучих ив; когда же свежий ветерок с моря треплет эти ветви, кончики листьев щекочут воду, и мальки лосося и форели, заинтригованные, устремляются к поверхности с таким энтузиазмом, что часто выпрыгивают, чтобы сверкнуть на солнце маленькой серебряной пулей, пущенной из глубин. (Забавно, но эту фишку, про речку, я услыхал не от папаши и не от дядьев, даже не от Мозгляка Стоукса, а от старины Флойда Ивенрайта, пару лет назад, когда мы в первый раз сцепились с ним на тему профсоюза.)
Кое-какие из заводей поросли копьями рогоза, затянулись ряской к радости множащихся нырков и свиязей. Иные же вовсе превратились в топи, могилы кленовых листьев и валлиснерий, что безропотно гниют и безмолвно растворяются в маслянистой ржавой жиже. А есть и такие, что заилились окончательно и пересохли, превратившись в изумрудные оленьи пастбища или ягодные чащобы высотой в пару этажей. (А вышло так, что мне нужно было в город, пересечься с Флойдом Ивенрайтом, когда первый раз случилось это их Закрытое Собрание. Вместо того чтоб поехать на байке, я решил опробовать вживую новый хваленый движок Джонсон-25, что прикупил на той недельке в Юджине. Разогнался — ну и налетел на какую-то здоровенную хрень под водой. Топляк какой-то, чертова коряга. Движок с корнем вырвало, лодка — камнем на дно, ну а мне пришлось поплавать. Злой был, как пес лохматый, и уж точно не в настроении за Профсоюз терки тереть.)