Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На взгляд окружающих, брак Татьяны с Бертраном дю Плесси (они поженились 23 декабря 1929 года в Париже) складывался просто восхитительно. В медовый месяц супруги отправились в Неаполь – оба раньше не были в Италии, – и письма Татьяны, адресованные матери, так и светятся счастьем молодой жены. “Бертран невероятно заботливый, он самый лучший муж и замечательный спутник”, – писала она из Помпей. Меня зачали в первые две недели их брака – я родилась 25 сентября 1930-го, и мама шутила, что я “спасла ее честь двумя днями”. Вскоре после свадебного путешествия они устроились в Польше – мой отец, полиглот, свободно говорил по-польски и служил торговым атташе при французском посольстве. Поначалу Татьяна была счастлива. Первое сохранившееся письмо из Варшавы датировано 30 марта. Видимо, она уже успела сообщить матери о беременности.
У меня каждые три недели берут анализы, пока что всё хорошо. Меня не тошнит, я пью укрепляющие лекарства. Много провожу времени на свежем воздухе, езжу на корт смотреть, как Бертран играет, и почти ежедневно бываю на ипподроме – у нас там ложа – болею за французских лошадей.
Дальше она говорит, что лето они собираются провести на берегу Финского залива, и рассказывает матери о недавнем концерте Прокофьева, на котором композитор сам дирижировал и играл на фортепиано; успех был такой грандиозный, что марш из “Любви к трем апельсинам” дважды был исполнен на бис. Светская жизнь бурлит, пишет Татьяна, ведь необходимо принимать французских и итальянских предпринимателей, которые приезжают в Варшаву, и она постоянно вынуждена развлекать за обедом гостей. Заканчивается это письмо припиской рукой Бертрана: “Целую вас, дорогая мама”.
Эйфорию молодоженов разрушило известие о самоубийстве Маяковского – Татьяна узнала о нем через три недели после мартовского письма матери. В тот тяжелый период Бертран был особенно нежен с супругой.
“Он настоящий друг, и мне кажется невероятным, что мы когда-либо можем расстаться”, – пишет Татьяна матери в начале мая.
Через две недели после трагедии Бертран, чтобы развлечь жену, повез ее на весеннюю ярмарку в Познань. В пути “всё вокруг цвело”, и Татьяна приободрилась. Ей по-прежнему нравилась их квартира, также утопавшая в зелени (“За окном у нас настоящее зеленое море, словно ты не в городе: Варшава – это одна большая деревня, она вовсе не похожа на Париж”). Вечером они слушали Федора Шаляпина, исполнявшего партию Мефистофеля, – “несмотря на свой возраст”, пел он прекрасно и имел “огромный успех”. Беременность ее проходила так же благополучно: единственным неудобством было то, что Татьяна ела за троих и быстро поправлялась.
Два месяца спустя она бурно ликовала, услышав, что Бертран везет ее в Париж – там ее ждали бабушка, сестра и все ее родные и близкие. Татьяне предстояло четыре дня плыть на пароходе, а муж ее должен был отправиться самолетом. В Варшаве стояла страшная жара, тридцать пять градусов в тени, и Татьяна предвкушала плавание. И всё же в ее письмах чувствуется, что думает она только о Маяковском. Она попросила мать присылать ей все вырезки из газет, где говорится о поэте, и снова написала, что не себя одну винит в произошедшем: “Тому было множество причин, включая его болезнь”.
А что же Бертран дю Плесси? Он пытался сделать счастливой девушку, которой не под силу было пережить ужасы самой кровавой революции века и самоубийство своей первой любви. Моих родителей объединяло то, что оба они стремились забыть прошлое. Татьяна хотела оставить позади свою разрушенную родину, Бертран старался порвать с семьей, поколениями боровшейся с бедностью и гордыней. Когда я думаю об отце, мне вспоминается полуразрушенный замок в Венде, в нескольких километрах от Нанта, где появились на свет пять поколений дю Плесси и где старший брат Бертрана, Жозеф, прожил до самой своей смерти в 1950-х. Я представляю, как за окном моросит дождь, на ободранных стенах висят распятия, окна во избежание сквозняков заперты даже в жару, а от печальных тетушек пахнет немытым телом (во французской провинции к гигиене относятся спустя рукава) и пережитыми потрясениями: многочисленными беременностями и детскими смертями. Это унылое, сырое место, само воплощение гордой нищеты. Весь год там размечен церковными праздниками: косить сено начинали на Троицын день, а на Успение мы ехали в Брест к тетушке Мари. Помню, как пахло пылью от открыток, что дарили на конфирмацию, а потом хранили между страницами древних молитвенников: на них изображались адские муки. Помню портреты предков в мундирах, которым поклонялись как иконам: это твой прадедушка де Ларомисьер, который завоевал Алжир! Твой дядюшка де Монморанси, герой битвы при Марне! Помню, что по всем комнатам были разбросаны листовки радикальных правых групп – “Французской силы”, “Огненного креста”, – которые поклонялись Жанне д’Арк и Нострадамусу и призывали вернуться в Средневековье и очистить Францию от семитской и иностранной крови. Помню, что один из кузенов сочинял для католических газет критику закона, разрешающего аборты, используя для этого александрийский стих. Другие кузены носили траур по Людовику XVI, и в годовщину его казни, 21 января, служили похоронную мессу. В этом болоте поклонялись прошлому и отрицали окружающий мир.
Мой отец сбежал оттуда, так что я – дочь двух беженцев. Мать, сидя в деревне, мечтала о славе, отец грезил о парижской роскоши. Когда ему было четырнадцать, родители умерли от дифтерии, и о нем, младшем, заботились старшие братья и сестры. Мой отец был необычайно хорош собой – высокого для француза роста, с темными волосами, мягкими чертами лица и большими глазами. По натуре он был вспыльчив, но замечательно трудолюбив. Чтобы вырваться из мрачного отчего дома, Бертран поступил сразу в две самые знаменитые французские высшие школы – Высшую коммерческую и Школу восточных языков. Способности к языкам у него были выдающиеся – к двадцати пяти годам Бертран свободно говорил по-английски, немецки и польски, а в двадцать шесть получил должность во французском посольстве в Варшаве. Возможно, благодаря кельтско-бретонской крови, была в его характере и дионисийская сторона, которая гармонично сочеталась с маминым славянским темпераментом. Занимаясь карьерой, Бертран попутно стал искусным музыкантом, полюбил поэзию, освоил профессию пилота, считался знатоком сразу в нескольких областях искусствоведения, в частности в китайской скульптуре и помпейском стекле. Была в нем и врожденная грусть, против которой лучшим лекарством служила любовь – он был настоящим донжуаном, ему нравились элегантные дамы. Свойственный Бертрану авантюризм заставил его в конце 1920-х влюбиться в русскую красавицу, за которой ухаживал знаменитый поэт – задним числом кажется, что это соперничество только подогревало страсть виконта к Татьяне.
Я выделила этот титул, поскольку это связано с еще одним сходством моих родителей: оба они, каждый на свой лад, были снобами. Наше генеалогическое древо восходит к сэру Жошо дю Плесси, который жил в регионе Нант в XVI веке. Хотя нашу семью можно назвать дворянской в самом широком смысле слова, никто из братьев или дядьев отца титулом виконт не пользовался. Однако мой отец, повинуясь некому импульсу, велел указать этот титул на своих визитках, когда заступил на свой первый дипломатический пост. (Мне рассказывали, что среди молодых дипломатов неопределенно-дворянского происхождения принято преувеличивать свои титулы за границей – кроме того, поляки известны своим почтительным отношением к аристократии.) Как бы то ни было, маму впечатлило знакомство с виконтом – в конце 1928 года, в один из отпусков Бертрана, их представили друг другу общие знакомые в Монте-Карло.