Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Куда вы сегодня?
Она надела черное платье, которое очень ей шло.
— Никуда. Уберу комнату и постираю. А ты напишешь родителям.
Она уже представляла себе, как они оба, Малыш и Бэмби, тихо, позабыв историю, о которой больше никогда не услышат, заняты каждый своим делом: он пишет письмо, она подшивает занавески, купленные накануне, потом трогательно прощаются. Он будет посылать ей новогодние поздравления, и это воскресенье станет далеким, а вскоре и вовсе забудется.
Но все случилось иначе. Она не стала подшивать занавески. Он не сел писать письмо. Он заставил ее пересаживаться из такси в такси, от набережной Орфевр до Трокадеро, от Клиши до бегов в Венсенне, осуществляя некий замысел и разыгрывая из себя детектива в своем мятом твидовом костюме.
Бэмби утром успела выстирать его белье. Когда они вернулись, оно было сухим — две рубашки, майка и ее собственные трусики с кружевами — все это висело рядом: «Нет, я больше не смогу жить в этой комнате!»
В полдень, когда они шли по следам брюнета (там были брюнет и блондин-инспектор, который выглядел не старше Малыша), то оказались прижаты друг к другу на лестнице дома на улице Дюперре, не смея пошевелиться. Рот Даниеля был так близко, что в конце концов Бэмби не могла уже ни о чем больше думать. В своей жизни она целовалась только с двумя мальчиками: с кузеном, когда ей было тринадцать лет, чтобы выяснить, что при этом чувствуешь, и с товарищем по курсам на вечеринке у подруги, потому что немного выпила, а он был настойчив. Даниеля же терзали другие заботы, когда он стоял прижавшись к ней, закинув назад руку. Тогда-то он разорвал ей вторую пару чулок.
Вечером, после бесконечных поездок по Парижу, они оказались на набережной, заказали ужин в шумном ресторане, и Бэмби рассказывала ему про Авиньон. Она больше не хотела слышать об этой истории. Возвращаясь, взяла Даниеля за руку, и так шли они до улицы Бак.
— Мне жаль, что я порвал ваши чулки, — сказал он.
Он не отвернулся, пока она их снимала. Она сама не понимала, что с ней происходит: испытывает ли она усталость или желание снова почувствовать близость его губ. Долгую минуту они смотрели друг на друга, ничего не говоря. Она держала в руках чулки, сидя с голыми ногами в черном платье, он стоял в плаще. Затем она сказала какую-то глупость, о которой сразу же пожалела, что-то вроде: «почему ты на меня так смотришь?»
Он не ответил и спросил, может ли все же остаться. Она хотела спросить: почему «все же»? Но не спросила.
Он долго молча сидел на постели в плаще, пока она сама с собой заключала договор: «Если ему и мне суждено завтра оказаться в тюрьме, у мамы будет еще больше оснований упасть в обморок. Я поцелую его, а там будь что будет».
Она наклонилась над ним, босоногая, в своем черном платье, и нежно поцеловала в губы, повторяя про себя: «Тем хуже, тем хуже, тем хуже».
Он не сделал того, чего она ожидала. Он только очень быстро наклонил голову, обнял ее ноги и остался в таком положении, прижавшись лицом к ее платью, — неподвижный, молчаливый мальчик.
В этот вечер, как и в субботу, и в воскресенье, Бэмби всякий раз искала изображение морковки на соседнем баре, чтобы по ней найти улицу Бак. Морковка была красная, как и другие детали вывески, на фоне красных огней автомобилей. На лестнице второго этажа ей пришлось снова зажечь свет. Медленно и тихо поднимаясь по лестнице, она вспоминала: молчаливый, неподвижный мальчик. Только спустя некоторое время, не поднимая головы, он вскинул руки, большие руки, на которые она обратила внимание еще час назад в ресторане, уже тогда будто зная, что произойдет дальше.
Третью пару чулок он разорвал на другое утро — сегодня утром! завалив ее на постель, когда она была уже наполовину одета. И выругался просто не судьба! Она же притворилась, что сердится, чтобы он был нежен, как ночью, потому что утром все выглядело иначе, потому что ей было нелегко узнать себя и его. Нет, ночь не была сном.
Пятый этаж, еще один. Свет, как и отопление, был явно поврежден. Пошарив в темноте, она протянула руку к кнопке освещения, чтобы включить свет. Я искала в темноте его губы, я так и не уснула в его объятиях всю ночь, мой Даниель, мой Дани, любовь моя, тем хуже для мамы, тем хуже для меня, а вот и свет!
Что же он такое понял? О чем не сказал на вокзальном перроне? В полдень она взяла такси, чтобы поскорее вернуться из конторы, немного пьяная после бессонной ночи и шума пишущих машинок, губы у нее были такие опухшие, что ей все время казалось: «По моему лицу все должны догадаться, что случилось ночью». Она нашла его в ресторане с бретонскими тарелками, куда оба заходили в первый день. Было полно народу, они смотрели молча друг на друга, не в силах произнести ни слова. Он так и не рассказал о своей охоте в Париже.
Бэмби поднялась на верхний этаж, занимаемый служащими, повторяя, что ляжет спать в темноте — «прочитаю его записку завтра, не хочу ее читать, нет, хочу». В полдень все было ужасно, мы не знали, о чем говорить. Я хотела скорее поесть, чтобы еще ненадолго вернуться в свою комнату. Он понял. Прижавшись к его щеке, я говорила глупости. Он раздел меня, был таким же нежным, как ночью. Господи, это правда. Он вернулся. Даниель снова тут.
Она увидела свет под дверью. Ей показалось, что она ошибается. Нет, это была ее дверь. Он пересел на другой поезд, он был здесь.
Она миновала площадку в темноте, потому что свет выключился снова, кругом было темно, только полоска света из-под двери и из замочной скважины. Нет, быть того не может, ему негде было сойти с поезда, чтобы пересесть на другой, но все равно, кто-то ждет меня. Она толкнула дверь и сразу вошла.
Револьверный выстрел оставил острый терпкий запах. Сандрина лежала, привалившись к постели со странно подвернутыми, словно ватными ногами. На полу валялся табурет. Рука ее впилась в красный репс покрывала.
На ночном столике лежало письмо, оставленное Даниелем, листок, сложенный вчетверо, а на черной кожаной сумочке Бэмби отражался отсвет верхней лампы — круглой, желтой, ослепляюще яркой.
Спустя некоторое время, часа два или три, точно трудно было сказать, Бэмби уже находилась в комнате незнакомого отеля со светлой мебелью, на улице около Дома инвалидов. Бэмби стояла в своем синем пальто одна, прижавшись лбом к стеклу, по которому хлестал дождь.
В правой руке у нее была зажата записка Даниеля «Я люблю тебя», написанная неразборчивым почерком, наспех, просто клочок бумаги, который она прижимала к губам.
Она словно цеплялась зубами за это «я люблю тебя», чтобы не думать о Сандрине, которая занесла ей сумочку, не думать о том ужасе, который был написан на лице Сандрины, не думать о том, что та заменила ее. Это я должна была лежать теперь, привалившись к постели. Завтра я пойду в полицию. Я люблю тебя, я жду, когда ты доберешься до Ниццы, чтобы тебе не причинили зла, я больше ни о чем не могу думать, только о «я люблю тебя», ни о чем другом.
Эвелин-Берт-Жаклин Лаверт, супруга Гароди, двадцати семи лет, красивая, хорошо сложенная длинноволосая брюнетка, рост 1 м 60, особые приметы: скрытная, лживая, упрямая, вспыльчивая, с ужасом рассматривала своими большими синими глазами розовую папку, которую Малле снял с подоконника и протянул ей через стол. После убийства девушки из Авиньона «курс трупа» понизился еще на 35 тысяч франков.