Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он создал поистине «театр одного актера».
Он был автором пьесы, и ему же приходилось играть одновременно неисправимого негодяя, благородного героя и такого негодяя, которого еще можно спасти, а сверх того, мудро все толкующего пожилого родственника, и циничного юного друга, и все подмечающего сластолюбца, и публику в зрительном зале, то бурно хлопающую, то протестующую свистками и выкриками. Все роли нужно было играть вдумчиво и напряженно, как если бы эта исполняемая в данный миг роль была его единственной, была делом его жизни. Он пересекал холл, сознавая безысходность своего положения и страшась встречи с Биргой, клялся, что все, все, все сделает, чтобы не пришлось ему еще сотни раз повторять сей тягостный путь, ибо он не чувствует в себе больше сил нести на своих плечах бремя ложью созданного и действительного мира, великое отчаяние целиком и полностью овладело им, не оставляя и крошечного местечка для других чувств и мыслей, или все-таки? Не расхваливал ли он себя уже за то, что был в отчаянии, что мог еще быть в отчаянии? Не видел ли себя опять слишком несчастным? Не подбирал ли опять мимику, не выискивал ли маску, наилучшим образом выражающую его отчаяние? Ведь все сейчас происходящее было спектаклем. Но оттого играть ему не было легче. Он сам напоминал себе об этом. Ему не было легче, все его роли не меньше разрывали ему сердце, требовали не меньше сил оттого, что он существовал во многих лицах. Напротив, такой спектакль еще мучительней, ибо он, Бенрат, постоянно выставлен на собственное обозрение. Во всяком случае, он считает себя вправе видеть в своем отчаянии, которое сейчас целиком и полностью овладело им — да, целиком и полностью! — единственное основание для надежды, надежды когда-нибудь впоследствии, когда, он сейчас, перед дверью Бирги, решить не может, но когда-нибудь впоследствии прийти домой другим человеком, быть может, человеком, который начинает распевать, въезжая в ворота, распевать или хотя бы весело насвистывать.
Чем ближе он подходил к двери, за которой, как он предполагал, сидит Бирга — она, видимо, читает или пишет письмо, — тем усиленней внушал он себе, что Бирга все-таки достойна того, чтобы он прожил с ней всю свою жизнь, достойна больше, чем Сесиль.
Но тут же устыдился, охотнее всего повернул бы назад, поехал бы к Сесили, чтобы просить у нее прощения. Смешно было сравнивать этих двух женщин. Еще смешнее было думать, что более достойная больше заслуживает его, Бенрата. Я все-таки слишком тщеславен, подумал он. Быть может, в этом корень всех бед, и не только моих. Я не желаю отрекаться от себя самого. Я хочу играть героя, не думая, что из этого выйдет. Мы не верим в Бога, да и вообще не верим ни во что, из любви к чему или из послушания мы бы смирялись со своей участью, мы беспрепятственно вытягиваемся в высоту, растем, как вздумается, сорняки в бесхозном саду, обвиваемся друг вокруг друга, пока не потянем друг друга наземь, пока еще более беззастенчивые растения не перерастут нас, и мы не сгнием в их тени.
У самой двери в гостиную Бенрат остановился, поработал мускулами лица, чтобы расслабить их и подготовить к спектаклю — разыграть перед Биргой усталого мужа, имеющего право на снисходительность и бережное отношение. Он нажал ручку, успел еще заметить, что в глубине темного коридора вскочил и вслед за ним прошмыгнул в дверь Гектор, и остановился как вкопанный. Бирга лежала навзничь на ковре гостиной. Подогнув ноги. Широко раскинув руки на пестром велюре. Растопырив пальцы. Он ничего не мог с собой поделать, но, глядя на ее пальцы, подумал: Христос Грюневальда,[4]и еще: скрипач- виртуоз. На столе стоит стакан. Наполовину пустой. Она, значит, отравилась. Помощь была бесполезна, это он понял сразу. Он рухнул в кресло. Вскочил, отогнал Гектора, который обнюхивал лицо Бирги, выгнал его, запер дверь. Сел. Сидел, не осмеливаясь пошевельнуться. Никаких мыслей в голове у него не было. Давящая тишина. Любой, самый малый звук разодрал бы его в клочья. Услышав собственное дыхание, он тотчас задержал его, стал очень медленно и неслышно выпускать из уголков рта воздух, что был еще в легких, и так же медленно и неслышно вдохнул ровно столько воздуха, сколько было нужно, чтобы не потерять сознание. Если бы у него хватило силы воли не дышать и умереть от удушья, он сделал бы это. Но едва воздух ускользал из его легких, едва он начинал чувствовать, что в висках, в горле нарастает давление, что оглушительно стучит, застаиваясь, кровь, как рот предавал его, бросал на произвол судьбы, жадно хватая следующую порцию воздуха, и легкие напивались вдоволь, до отвала, все снова и снова; он не в силах был с этим бороться.
На клочке бумаги он нацарапал адрес гостиницы, куда решил ехать, чтобы переночевать. Из гостиницы он решил позвонить в полицию и кому-нибудь из друзей, кому-нибудь из коллег. Пусть они все уладят, что нужно улаживать, когда смерть в подобном образе является в дом. Сидя на кровати в номере, он тщательно взвешивал, кому из коллег позвонить. И рад был, что взвешивать все за и против приходится долго, ведь так ему не нужно было думать ни о чем другом.
Речь могла идти о трех коллегах, тех трех, у которых, как и у него, были частные места в клинике св. Елизаветы. Кому же из них позвонить? Торбергу? Но у Торберга на счету три расторгнутых брака, теперь он живет один. Правда, браки его не имели подобного конца. Бенрат напряг всю свою волю, чтобы думать только о Торберге, ни о чем другом, только о Торберге, массивный образ коллеги рос перед его глазами, рос, пока не заполнил собой всю комнату. Горячий поклонник физического здоровья, Торберг с апреля до октября спал на балконе (который для этой цели оборудовал легкой летней мебелью), дважды в неделю ходил в сауну и дважды к массажисту, чтобы там выслушивать лестные слова о том, как он хорошо сохранился, и не желал понимать, что у него уже давно наступил мужской климакс; он покупал одну шикарную спортивную машину за другой, заказывал для них инженерам самые изощренные технические дополнения и все равно ни одной машины не использовал в полной мере (через год все они приходили в негодность, замученные ездой на малых скоростях); он ездил к черту на рога на разные годовщины, чтобы только услышать от однокашников, что он сохранился лучше всех. Нет, Торбергу Бенрат позвонить не мог, Торберг слишком упрям и несговорчив, он остался ребенком, которому всегда хочется говорить только о себе.
Еще есть Кински, восторженный поклонник всего народного, он украшал свои костюмы национальным реквизитом, закалывал галстук крошечными козьими и оленьими рогами, пуговиц никаких, кроме роговых, не признавал, где только мог присобачивал вырезанные из зеленого материала дубовые листья, а на каждую штанину нашивал по две зеленые полоски. Всегда страстно-тоскующий обожатель лесов, поклонник альпийских лугов как мест естественного образа жизни, простоватый, крепко сшитый врач-гинеколог, каких мы знаем по книгам; своим пациенткам, когда они умирают от жажды, а пить им нельзя, он рассказывает, что пережил сам в Сахаре во время войны. Не успеет пациентка к нему войти, как он уже успокаивает ее, что он не прокурор и не священник, тем самым как бы совсем особо рассматривая мораль медицины. Нет, Кински слишком недалекий человек, он станет задирать нос, если включить его в это дело, будет смаковать подробности в пивной среди приятелей, радуясь, что наконец-то может произвести на них впечатление.